Джеймс Джойс - Дублинцы (сборник)
К тому же, говорили они, признак современного духа – стремление избегать любых абсолютных утверждений. Как бы вы ни были уверены сейчас в основательности своих убеждений, вы не можете быть уверены, что всегда будете их считать основательными. Если вы искренне считаете всякий обет нарушением человеческой свободы, то вы не можете дать и такой обет, что никогда не последуете обратному порыву, который наверняка вас охватит когда-нибудь. Нельзя упускать из вида и еще одну возможность: ваши взгляды могут измениться до такой степени, что всякое участие в делах мира станет казаться вам уделом лишь тех, [кого] кто еще способен обмануться надеждой. Во что превратится жизнь ваша в таком случае? Окажется, что вы напрасно расточили ее в трудах по спасенью тех, у кого нет ни стремления, ни способности к свободе. Вы верите в аристократизм – так поверьте и в превосходство класса аристократов и в тот общественный порядок, что охраняет это превосходство. Иль вы воображаете, что нравы станут менее низменны, а мысль и искусство менее зависимы, если эти невежды и фанатики, эти духовные плебеи, которых мы подчинили, сами подчинят нас? Ни один из этих плебеев не понимает ваших устремлений художника и не ищет у вас сочувствия: напротив, мы понимаем ваши стремления и часто сочувствуем им, мы ищем вашей поддержки и сочтем за честь вашу солидарность. Вы любите повторять, что Абсолют мертв. Будь это так, тогда, возможно, мы все заблуждаемся, и если вы принимаете такую возможность, у вас ничего не остается, кроме презрительной надменности разума. С нами ваши таланты к презрению смогут расцвести пышным цветом, когда вас признают входящим в орден патрициев, причем от вас даже не потребуют заключать перемирие с теми учениями, успехи которых в мире вам обеспечили ваше патрицианство. Присоединяйтесь к нам. Ваша жизнь будет застрахована от грубых помех, и ваше искусство будет «надежно ограждено от вторженья революционных теорий, защитником которых еще не бывал ни один художник из вошедших в историю. Присоединяйтесь к нам, на равных условиях. По темпераменту, по разуму вы по-прежнему католик. Католичество у вас в крови.» Живя в век, который притязает на открытие эволюции, можете ли вы быть настолько самонадеянны, чтобы думать, будто силою одного простого упрямства вы сумеете целиком пересоздать свою натуру и ум, очистить кровь свою от того, что вы, пожалуй, назвали бы католическою заразою? Такая революция, какой вы желаете, совершается не насильственно, а постепенно: и в стенах Церкви у вас будет возможность начать вашу революцию вполне рациональным образом. Вы сможете засевать ваши семена в хорошо вспаханные борозды, которые вверят вам, и если семена будут добрыми, они взойдут. А если вы пуститесь в пустыню без всякой нужды, если будете рассеивать свои семена наугад и по любой почве – какой жатвы вы можете ожидать? Вы видите, все направляет вас к руслу умеренности и терпения, и ручаемся, что очистившаяся воля может проявить себя в приятии с такою же полнотою, как в отвержении. Деревья не восстают против осени, равно как и любое образцовое творенье природы не восстает против ее ограничений. И вы точно так же не должны восставать против ограничений компромисса.
К этим апологиям, которые Стивен выслушивал с предельным вниманием, присоединялось влияние Крэнли. Оба юноши нисколько не думали готовиться к экзаменам и, как повелось, проводили вечера в бесцельных прогулках и разговорах. Эти прогулки и разговоры ни к чему не вели, ибо едва в разговорах угрожало возникнуть нечто определенное, Крэнли сразу же начинал предпочитать общество кого-нибудь из своей избранной компании. Любимым убежищем двух друзей стала теперь бильярдная отеля «Адельфи». Каждый вечер после десяти они появлялись в этой бильярдной. То была просторная зала, обильно уставленная столами, неухоженными и неэлегантными, и крайне скудно уставленная игроками. Крэнли устраивал длинный матч с кем-нибудь из своей компании, меж тем как Стивен посиживал на скамье, тянувшейся вдоль стены. Партия до пятидесяти стоила шесть пенсов, каковые выплачивались поровну каждым из игроков; Крэнли с весьма значительным видом извлекал свой трехпенсовик из кожаного кошелька в форме сердца. Время от времени шары летели за борт, а Крэнли насылал то и дело проклятия на свой хренов кий. Рядом с залой, в бильярдной имелся бар. За стойкой находилась крепкая барменша, которая носила неуклюжий корсет, разливала крепкое пиво, наклонив набок голову, и с сильным английским акцентом обсуждала с клиентами достоинства театральных трупп дублинских театров. Клиенты в основном были молодые люди, носившие шапки сдвинутыми на затылок и набекрень и передвигавшиеся враскачку. Брюки у них обычно были высоко подвернуты над рыжими башмаками. Один из завсегдатаев бара (из тех, что не смешивались с описанными молодыми джентльменами) был приятелем Крэнли; он служил клерком в конторе Департамента Земледелия. То был небольшого роста, кривоногий молодой человек, весьма молчаливый в трезвом виде и весьма болтливый в подпитии. В трезвом виде он вел себя очень сдержанно, но когда напивался, на его лице с оспинами выступал какой-то темный пот, и он становился буянист и хвастлив. В один из вечеров он затеял яростный спор по поводу Тима Хили с плотным студентом-медиком, большим любителем занятий самообороной. Спор выходил, однако, односторонним, поскольку участие медика ограничивалось презрительными смешками и редкими репликами, такими как «А этот на кулаки-то может?», «А на копытах-то он стоит?», «А как он по части кулаков?» В конце концов клерк из Департамента Земледелия непристойно обозвал медика, а тот, в качестве ответной меры, вмиг смел со стойки все кружки до единой, намерившись «размазать» обидчика. Барменша с визгом побежала звать хозяина, представителя медицины успокоили благоразумные приятели, а Крэнли, Стивен и еще несколько человек увлекли обидчика на улицу. Сначала он оплакивал свои новые манжеты, залитые портером, и рвался вернуться и поквитаться, но Крэнли отговорил его, и он начал невнятно бормотать Стивену, что некогда получил по высшей математике самый наивысший балл, какие вообще ставят на выпускных экзаменах. Он дал совет Стивену ехать в Лондон, чтобы писать там для газет, и заявил, что может дать ему ценные указания о том, с какого конца к этому приступать. Когда же Крэнли завел разговор с другими о прерванной партии на бильярде, новоявленный компаньон Стивена вновь возгласил во всеуслышание, что он получил по математике наивысший возможный балл.
Вопреки всем отвлекающим воздействиям, Стивен продолжал готовить свой сборник стихов. Он пришел к выводу, что его природное призвание – быть литератором, и далее заключил отсюда, что его долг – следовать этому призванию, невзирая на все влияния. Влияние Крэнли он начал считать дурным. Метод Крэнли в споре заключался в сведении любого предмета к его пищевой ценности (хотя сам он был абсолютно непрактичным теоретиком), и теория искусства Стивена едва ли могла питаться таким подходом. Критерий пищевой ценности Стивен полагал крайностью, которая своим грубым материализмом вынуждала к отказу от всех романтических высот. Он знал, что материализм Крэнли – лишь на поверхности, и подозревал, что тот избрал для себя столь безобразный лобовой стиль поведения и разговора лишь оттого, что его боязнь быть смешным и сверхдипломатичное желание не портить отношений ни с кем толкали его отворачиваться от красоты во всех ее видах. Помимо того, ему казалось, что он открыл в отношении Крэнли к нему некоторую враждебность, возникающую из подавляемой тяги к подражанию. Крэнли весьма нравилось осмеивать Стивена перед своими приятелями из бара, и хотя с виду это бывало чистою шуткой, Стивен ощущал здесь примесь серьезного. Стивен отказывался видеть в этом банальном лицемерии друга основание для разрыва и продолжал [раскрывать] поверять ему все тайны своей души, словно не замечая никакой перемены. Однако он перестал упорно доискиваться мнений друга и поддаваться его кислым и недовольным настроениям. Он с твердым эгоизмом решил, что ничто материальное, никакие милости или, напротив, удары судьбы, никакие узы, традиции, порывы не должны помешать ему самому и по-своему разобраться с загадкой своего положения. Он старался всячески избегать отца, ибо считал теперь его притязания самой губительной частью той тирании, внутренней и внешней, с которою он решил сражаться что было сил. Он не вступал больше в споры с матерью, убежденный, что у него не может быть подлинного общения с нею, пока она хочет ставить между его душой и своей тень церковника. Однажды мать сказала ему, что она говорила о нем со своим исповедником, испрашивая у него духовного совета. Живо к ней обернувшись, Стивен стал горячо упрекать ее за то, что она так сделала.
– Отлично, – говорил он, – стало быть, ты ходишь меня обсуждать за моей спиной. Ты, значит, не можешь руководиться собственным характером, собственным чувством того, что хорошо и что плохо, и тебе надо ходить к патеру в будочке, чтоб он тобою руководил?