Уильям Фолкнер - Свет в августе
Все кануло в прошлое: даже сцены, безупречно разыгрываемые сцены тайного безобразного сладострастия и ревности. Хотя теперь у нее были основания для ревности – если бы она об этом знала. Примерно раз в неделю он уезжал, якобы по делам. Она не знала, что дела у него – в Мемфисе, где он изменяет ей с женщинами – женщинами, которых покупают за деньги. Она этого не знала. Возможно, в нынешнем своем состоянии она бы и не поверила, не стала выслушивать доказательства, нисколько бы не огорчилась. Потому что теперь у нее вошло в обыкновение проводить большую часть ночи без сна и отсыпаться днем после обеда. Она не была больна; виновато было не тело. Она была здорова, как никогда; аппетит у нее был волчий, она прибавила килограммов двенадцать. Бессонницу рождало не это. А что-то в самой темноте, в земле, в умирающем лете: оттуда грозило ей что-то ужасное, но инстинкт убеждал ее, что ей это не повредит; это настигнет и вероломно предаст ее, но вреда не причинит: наоборот, она будет спасена, жизнь пойдет по-прежнему и даже лучше, станет менее ужасной. Ужасно было то, что она спасения не желала. «Я еще не готова молиться», – говорила она вслух спокойно, беззвучно, застыв с широко раскрытыми глазами, а лунный свет лился и лился в окно, затопляя комнату холодом непоправимости – безумных сожалений полный. «Не принуждай меня сейчас молиться. Боже, милый, позволь мне еще немного побыть падшей». Вся ее прошлая жизнь, голодные годы представлялись ей серым туннелем, в дальнем и невозвратном конце которого вечным укором ныла, как три коротких года назад, ее голая, умерщвленная девственностью грудь. «Боже, милый, еще немного. Боже, милый, еще немного».
Так что теперь, когда он приходил к ней и они вяло, холодно, только по привычке совершали обряд страсти, она начинала говорить о ребенке. Сперва она рассуждала об этом отвлеченно, как о детях вообще. Возможно, это было всего лишь инстинктивной женской уловкой, околичностью, возможно – нет. Во всяком случае, он далеко не сразу сообразил – и был ошеломлен своим открытием, – что обсуждает она это всерьез, как нечто вполне осуществимое. Он тут же сказал «Нет».
– Почему? – спросила она. Она смотрела на него задумчиво. Он быстро соображал, думал Хочет замуж. Вот что. Ребенка хочет не больше, чем я. «Просто уловка, – соображал он. – Этого и надо было ожидать, как же я не подумал. Надо было год назад отсюда убраться». Но он боялся ей это сказать, боялся, чтобы слово «женитьба» не возникло между ними, не было произнесено вслух – прикидывал: «Может, она еще ничего не подумала, а я ей сам зароню эту мысль». Она наблюдала за ним.
– Почему – нет? – сказала она. И где-то у него мелькнуло В самом деле – почему? Покой и обеспеченность до конца дней. И никаких скитаний. А чем женитьба хуже теперешнего-то и он подумал: «Нет. Если поддамся, значит, напрасно прожил тридцать лет, чтобы стать тем, кем я решил стать». Он сказал:
– Если бы мы собирались иметь ребенка, я думаю, мы заимели бы его два года назад.
– Тогда мы не хотели.
– Мы и сейчас не хотим, – сказал он.
Это было в сентябре. Сразу после Рождества она сказала ему, что беременна. Она еще не успела договорить, а он уже решил, что она лжет. Теперь он сообразил, что ждал от нее этих слов уже больше трех месяцев. Но, посмотрев на ее лицо, он понял, что она не лгала. Поверил, что она знает, что не лжет. Он подумал: «Вот оно. Сейчас она скажет: женись. Но я по крайней мере могу вперед выскочить из дома».
Однако она не сказала. Она сидела на кровати неподвижно, сложив руки на коленях, потупив неподвижное лицо (лицо северянки и все еще старой девы: с четким костяком, длинное, худоватое, почти мужеподобное; в противоположность ему, ее полное тело выглядело как никогда сдобным и по-животному спелым). Она сказала – задумчиво, бесстрастно, словно о ком-то постороннем: «Полной мерой. Даже незаконным ребенком от негра. Хотела бы видеть папино лицо и Калвина. Теперь тебе самое время бежать, если ты надумал». Но она как будто не слушала собственного голоса, не вкладывала в слова никакого смысла: последний всплеск упрямого умирающего лета, когда осень предвестием полусмерти нагрянет на него. «Теперь все, – спокойно думала она. – Кончено». Все – кроме ожидания, пока пройдет еще месяц, чтобы убедиться окончательно; это она узнала от негритянок – что иногда только на третьем месяце можно сказать наверняка. Ей придется ждать еще месяц, следить по календарю. Она сделала на календаре отметку, чтобы не ошибиться; из окна спальни она наблюдала, как этот месяц истекает. Подморозило, кое-где пожелтели листья. Отмеченный в календаре день настал и прошел; для верности она дала себе еще неделю. Она не ликовала, поскольку другого и не ждала. «У меня будет ребенок», – спокойно сказала она вслух.
«Завтра уйду», – сказал он себе в тот же день. И подумал: «Уйду в воскресенье. Дождусь недельной получки – и до свиданья». С нетерпением стал ждать субботы, прикидывая, куда поедет. Всю неделю он с ней не встречался. Думал, что она его позовет. Заметил, что, входя к себе в хибарку и выходя, избегает смотреть на дом, как в первые недели. Он не видел ее совсем. Время от времени он видел негритянок, когда, укрывшись кое-как от осеннего холода, они шли привычными тропинками к дому или от дома, входили или выходили. Но и только. Наступила суббота, и он не уехал. «Подсоберу-ка еще деньжат, – думал он. – Если она меня не гонит, мне тоже не к спеху. Уеду в следующую субботу».
Он остался. Погода стояла холодная, ясная и холодная. Улегшись под бумажным одеялом в насквозь продуваемой хибарке, он думал о спальне в доме, с ее камином, широкими, пышными стегаными одеялами. Он готов был себя пожалеть, чего с ним никогда не случалось. «Могла хотя бы предложить мне другое одеяло», – думал он. Мог бы и сам купить. Но не покупал. А она не предлагала. Он ждал. Ждал, как ему показалось, долго. И вот однажды вечером, в феврале, он вернулся домой и нашел на койке ее записку. Короткую, почти приказ – явиться ночью в дом. Он не удивился. Он ни разу не встречал женщины, которая не образумилась бы рано или поздно, если не имела другого мужчины взамен. Теперь он знал, что завтра уйдет. «Вот чего я, наверно, дожидался, – подумал он. – Ждал, когда смогу отплатить». Он не только переоделся, но и побрился. Он собирался как жених, сам того не сознавая. В кухне стол для него был накрыт как обычно; за все время, что он с ней не виделся, об ужине она не забыла ни разу. Он поел и отправился наверх. Не спеша. «У нас вся ночь впереди, – думал он. – Ей будет о чем вспомнить завтра и послезавтра ночью, когда увидит, что в хибарке пусто». Она сидела у камина. И когда он вошел, даже не повернула головы.
– Подвинь себе стул, – сказала она.
Так началась третья фаза. Поначалу она озадачила его даже больше, чем первые две. Он ожидал пыла, молчаливого признания вины; на худой конец – сговорчивости, если он начнет ее обхаживать. Он готов был даже на это. Но встретила его чужая женщина, которая со спокойной мужской твердостью отвела его руку, когда он, окончательно потерявшись, попробовал ее обнять.
– Давай, – сказал он. – Если у тебя ко мне разговор. После этого разговор у нас лучше вяжется. Ребенку ничего не сделается, не бойся.
Она остановила его одним словом; впервые он взглянул на ее лицо: увидел лицо холодное, отрешенное и фанатическое.
– Понимаешь ли ты, – спросила она, – что попусту тратишь жизнь? – И он смотрел на нее окаменев, словно не мог поверить своим ушам.
До него не сразу дошел смысл ее слов. Она ни разу на него не взглянула. Она сидела с холодным, неподвижным лицом, задумчиво глядя в камин, и разговаривала с ним как с чужим, а он слушал ее оскорбленно и с изумлением. Она хотела, чтобы он взял на себя все ее дела с негритянскими школами – и переписку, и регулярные осмотры. Весь план у нее был продуман. Она излагала его в подробностях, а он слушал с растущим гневом и изумлением. Руководство переходит к нему, а она будет его секретарем, помощником: они будут вместе ездить по школам, вместе посещать дома негров; при всем своем возмущении он понимал, что план этот безумен. Но ее спокойный профиль в мирном свете камина был безмятежен и строг, как портрет в раме. Выйдя от нее, он вспомнил, что она ни разу не упомянула о ребенке.
Он еще не верил, что она сошла с ума. Он думал, что всему виной – беременность, что из-за этого она и дотронуться до себя не позволяет. Он попробовал спорить с ней. Но это было все равно что спорить с деревом, она даже возражать не стала – спокойно выслушала его и хладнокровно продолжала говорить свое, как будто он не сказал ни слова. Когда он встал наконец и вышел, он даже не был уверен, что она это заметила.