Вашингтон Ирвинг - Рип ван Винкль
Каждое утро приносило новые свидетельства опустошений, произведенных минувшею ночью среди капусты всех возрастов и всех состояний, начиная от нежного, едва завязавшегося вилка и кончая взрослою головою; все они, точно какие-нибудь сорные травы, были безжалостно вырваны с корнем со своих мирных гряд и увядали тут же, на солнцепеке. Напрасны были уговоры жены, напрасно его дорогая дочурка проливала слезы из-за гибели некоторых ее излюбленных златоцветов.
- О, у тебя будет достаточно злата другого рода, - вскричал он, ущипнув ее подбородок. - У тебя будет вязка дукатов в качестве свадебных бус, вот что у тебя будет, дитя мое!
Его семья стала всерьез опасаться, не помешался ли он. По ночам, во сне, он бормотал что-то о зарытых богатствах: о жемчугах, об алмазах, о слитках золота. Днем он бывал грустен, рассеян и ходил как во сне. Госпожа Веббер устраивала частые совещания со всеми старухами по соседству. Едва ли был такой час среди дня, когда бы около ее дверей не толпился кружок старых, опытных женщин, которые, покачивая головами в белых чепцах, сочувственно слушали очередную печальную повесть бедной госпожи Веббер. Что касается дочери, то она склонна была находить утешение в участившихся тайных свиданиях со своим возлюбленным Дирком Вальдроном. Чудесные голландские песенки, которыми она обыкновенно оглашала и оживляла родительский дом, звучали теперь все реже и реже; она забывала порой о своем шитье и грустно смотрела в лицо отцу, когда тот, задумавшись, сидел у огня. Однажды Вольферт перехватил ее полный тревоги взгляд и на мгновение пробудился от золотых грез.
- Развеселись, моя девочка, - сказал он уверенно, - к чему предаваться грусти? Придет день, и ты станешь ровнею Бринкерхофам и Скермерхорнам, ван Хориам и ван Дамсам; клянусь святым Николаем, даже самый богатый землевладелец - и тот будет счастлив, если ты достанешься его сыну.
В ответ на эту тщеславную похвальбу Эми покачала головкой и еще больше усомнилась в здравом рассудке отца.
Между тем Вольферт продолжал копать и копать. Но огород его был довольно обширен, и так как сны не указали точного местонахождения клада, ему приходилось рыть наобум. Наступила зима, а он между тем не обследовал еще и десятой части всей намеченной площади.
Промерзла земля, и ночной холод уже не позволял работать лопатою. Но едва возвратилось весеннее тепло, почва стала оттаивать и молодые лягушки верещать на лугах, он снова с удвоенным рвением взялся за старое.
Его рабочие часы были теперь иными, чем раньше. Вместо того чтобы бодро и весело работать весь день, сажать и пересаживать свои овощи, он проводил дневные часы в праздности и задумчивости и принимался за свои тайные труды лишь тогда, когда на землю спускалась вечерняя мгла. И так, ночь за ночью, неделю за неделей, месяц за месяцем он продолжал все так же упорно копать и копать, но не нашел ни единого стивера. Напротив, чем больше он рыл, тем бедней становился. Плодородная, жирная почва его огорода была разворочена, и наверху, на самой поверхности, оказались песок и мелкие камни; в конце концов весь его участок стал походить на песчаный пустырь.
Между тем времена года шли своей чередой. Лягушата, попискивавшие ранней весною в лугах, проквакали взрослыми лягвами в течение знойного лета и затем снова замолкли. На персиковом дереве набухли и распустились почки, потом оно зацвело, и, наконец, созрели его плоды. Прилетели стрижи и ласточки, весело щебетали над домом, построили себе гнезда, воспитали свою молодежь, держали совет на кровельном скате и затем улетели в поисках новой весны. Гусеницы ткали для себя пелену, потом завернулись в нее и качались на паутинке, свисая с огромной чинары, что росла возле дома, наконец стали легкими мотыльками, порхали в последних лучах летнего солнца и бесследно исчезли; листья самой чинары сделались желтыми, потом бурыми, потом один за другим облетели, пали на землю и, подхватываемые порывами ветра и вихрями пыли, носились крошечными смерчами, шелестели и шептали, что зима у порога. К концу года, однако, Вольферт мало-помалу пришел в себя и пробудился от своих грез. Он не вырастил урожая, а между тем необходимо было перебиться с семьею в продолжение голодной зимы. Она была в том году долгою и суровою, и Вебберы впервые почувствовали, что значит нужда. Постепенно мысли Вольферта приняли новое направление, как это обычно случается с теми, золотые грезы которых столкнулись с печальной и бьющей их на каждом шагу действительностью. Он понял, правда не сразу, что впал в нищету. Он считал себя самым несчастным человеком в провинции, ибо, не отыскав клада, потерял не поддающиеся исчислению богатства, и теперь, когда от него ускользали тысячи фунтов, нуждаться в каких-то шиллингах или пенсах было в высшей степени унизительно и нелепо.
Тяжкие заботы легли морщинами на его лбу; он ходил с видом человека, который рассчитывает найти деньги; его глаза были неизменно устремлены в землю, его руки - всегда в карманах, как это обычно бывает с людьми, которым нечего в них положить. Он не мог проходить мимо городского дома призрения без того, чтобы не окинуть его скорбным взором, точно он предназначался ему в качестве будущего убежища. Странности в его поведении и выражение взгляда вызывали множество догадок и замечаний. Уже давно стали подозревать, что он помешался, и его жалели; в конце концов стали подозревать, что он нищ, и его начали избегать.
Богатые старые бюргеры, его знакомые, если он приходил к ним домой, не пускали его дальше дверей; они гостеприимно принимали его у порога, тепло пожимали руку, и когда он удалялся, сочувственно покачивали головою с таким выражением, в котором можно было прочесть: "Бедный Вольферт"; при всем этом они же поспешно скрывались за ближайший углом, если случайно замечали его на улице во время прогулки. Впрочем, цирюльник и чеботарь, жившие по соседству, да еще оборванец-портной, проживавший дом в дом на той же улице, что и он, три самых нищих и самых жизнерадостных плута на свете - прониклись к нему горячей симпатией, которая обычно свойственна бедности, и нет никакого сомнения, что они предоставили бы свои карманы в полное распоряжение Вольферта, не будь эти карманы, по несчастью, совершенно пусты.
Все отвернулись от дома Вольферта Веббера, как будто бедность заразительна так же, как, скажем, чума, все, кроме честного Дирка Вальдрона, который по-прежнему украдкою навещал дочку, и казалось, чем беднее становилась владычица его сердца, тем ярче разгоралась его любовь.
Протекла вереница месяцев, прежде чем Вольферт посетил снова свой излюбленный клуб - деревенский трактир. Однажды в субботу, после обеда, во время долгой одинокой прогулки, размышляя о своих нуждах и горестях, он и сам не заметил, как ноги его пошли в желательном для них направлении, и, очнувшись, он обнаружил, что стоит перед дверью трактира. Несколько мгновений он пребывал в нерешимости, войти ли ему или нет, но сердце его томилось по обществу, ибо где же впавшему в нужду человеку найти лучшее общество, чем в таверне, где не натолкнешься ни на трезвый пример, ни на трезвый совет, которые могли бы повергнуть в смущение?
Вольферт встретил тут нескольких завсегдатаев этого места, и все они находились на своем обычном посту и сидели на обычных местах; отсутствовал лишь один - знаменитый Рамм Рапли, в продолжение многих лет заполнявший собою председательское кресло с кожаным сиденьем и спинкой. Его место теперь занимал незнакомец, который, однако, чувствовал себя в трактире и в кресле совершенно как дома. Он был, пожалуй, низкоросл, но широк в груди, коренаст и жилист. Его могучие плечи, крупные кости и кривые ноги свидетельствовали об огромной физической силе. Лицо его было смугло и обветрено; глубокий шрам - очевидно, след ножевой раны - проходил рубцом по его носу и верхней губе; по этой причине она всегда оставалась полуоткрытой, и сквозь это отверстие у него, как у бульдога, виднелся оскал зубов. Швабра жестких грязно-серого цвета волос венчала собою его безобразие, отталкивающее лицо. Платье его было наполовину морского, наполовину гражданского образца. На нем были старая шляпа, обшитая по краям потускневшим от времени галуном и по-солдатски загнутая с одной стороны, вылинявшая синяя военная куртка с медными пуговицами и короткие, но широкие, словно юбка, штаны, или, вернее, панталоны, ибо они были собраны у колен. Он властно распоряжался, говорил громко и раздраженно, точно бранился, причем его голос стрелял, как хворост в очаге под вытяжною трубой, безнаказанно осыпал проклятиями и посылал к черту хозяина и прислугу, и его обслуживали с такою предупредительностью, какая не оказывалась даже всемогущему Рамму.
Вольферт полюбопытствовал выяснить, кто же в конце концов незнакомец, столь дерзко присвоивший себе абсолютную власть над этой старинной державой. Однако никто не мог сообщить ему точных сведений. Пичи Прау отвел его в дальний угол сеней и там вполголоса, со всевозможными предосторожностями, сообщил все, что знал. Как-то темною, бурною ночью - за несколько месяцев перед этим - весь трактир подняли на ноги протяжные, следовавшие один за другим, громкие крики, похожие на завывания волка. Они неслись как бы с берега, и обитатели трактира, наконец, догадались, что эти крики были не чем иным, как окликом на морской лад, обращенным к их дому: "Гей там, в доме!" Хозяин вместе со старшим официантом, буфетчиком, конюхом к мальчиком на побегушках, то есть со стариком-негром Кефом, вышли навстречу кричавшему. Приблизившись к месту, откуда слышался голос, они нашли у самой воды какую-то причудливую, напоминавшую земноводных фигуру, которая восседала в полнейшем одиночестве на объемистом дубовом морском сундуке. Каким образом попала сюда эта странная личность - была ли она высажена на сушу какой-нибудь лодкой или добралась до берега на своем сундуке - про это никто ничего не знает, ибо незнакомец, по-видимому, не очень-то расположен отвечать на вопросы и, кроме того, в его взглядах и повадках есть нечто такое, что заставляет воздерживаться от проявления чрезмерного любопытства. Достаточно сказать, что он завладел угловою комнатою трактира и что сундук его был доставлен в нее не без большого труда. С той поры он тут и живет, проводя большую часть времени или в трактире, или где-нибудь невдалеке. Иногда, правда, он отлучается на несколько дней, но никогда не сообщает ни о причинах своих отлучек, ни о том, где он был. Он, по-видимому, всегда при деньгах - и немалых деньгах, - хотя эти деньги нередко бывают какой-то необыкновенной, чужеземной чеканки, и каждый вечер, прежде чем удалиться к себе, аккуратно платит по счету. Он обставил себе помещение по своему вкусу, подвесив к потолку гамак, который служит ему постелью, и украсив стены ржавыми пистолетами и кортиками иноземной работы. Большую часть дня он остается у себя в комнате, сидя возле окна, откуда открывается далекий вид на Саунд, с короткой старомодной трубкой во рту, стаканом грога у локтя и карманной зрительною трубою в руке, и рассматривает через трубу всякое судно, что виднеется на море. Большие корабли с прямоугольными парусами не вызывают с его стороны, по-видимому, ни малейшего интереса, но едва только взору его представляется судно, у которого косой парус, или катер, ял, гребной бот, он тотчас же наводит на него свою зрительную трубу и подолгу с напряженным вниманием рассматривает и изучает его.