Виктор Гюго - Собор Парижской Богоматери (сборник)
Между тем книга изготовляется так быстро, стоит так дешево и распространяется так легко! Что же удивительного, если человеческая мысль устремляется по этому склону? Впрочем, нельзя сказать, чтобы зодчество уже окончательно лишилось возможности всякого успеха, что оно уже никогда не будет в состоянии дать какого-нибудь единичного образцового произведения. Нет, и при господстве печатного станка зодчество может по временам воздвигать из сплава пушек и при помощи целой армии какую-нибудь колонну, как складывались при господстве зодчества «Илиады» и «Романсеро», «Махабхараты» и «Нибелунги» – эти литературные творения целых народов, слитые воедино из отдельных рапсодий. Случай может вызвать к жизни и в двадцатом столетии гениального зодчего, как он породил в тринадцатом Данте. Но только зодчество уже никогда более не будет искусством общественным, коллективным и главенствующим. Великая поэма, великое здание, великое творение человечества не будет строиться – оно будет печататься.
Если зодчеству и удастся случайно вновь подняться, оно не будет более стоять во главе; оно будет подчинено литературе, как литература в свое время была подчинена ему. Взаимоотношение обоих искусств изменится в обратном направлении. Несомненно, что изредка появлявшиеся в эпоху владычества зодчества поэмы имели много сходства с его собственными произведениями. Индийский Вияза, творец «Махабхараты», так же непроницаем, загадочен и странен, как сама пагода. Египетская поэзия отличается той же строгостью очертаний и величавостью, какою отличаются самые здания страны фараонов. В античной Греции в обоих искусствах царят красота, ясность и гармония. В христианской Европе поражают величавость католицизма, наивность народа и богатая, бьющая через край жизнедеятельность эпохи Возрождения. В общем, Библия походит на пирамиды, «Илиада» – на Парфенон, Гомер – на Фидия. Данте в тринадцатом столетии представляет как бы последний храм романского стиля, как Шекспир в шестнадцатом – последний готический собор.
Итак, делая окончательный вывод из всего сказанного, по необходимости очень отрывисто и бегло, мы видим, что человечество имеет, так сказать, две книги, два списка, два завета – библию каменную и библию бумажную: зодчество и печать. Бесспорно, сравнивая оба эти завета, обе эти книги, так широко раскрытые перед нами историей, мы невольно поддаемся чувству сожаления о покинутом величии этого гранитного письма, гигантские буквы которого изображались в виде колоннад, пилонов и обелисков, в виде гор, созданных и раскиданных рукою человека по всему лицу земли, начиная с Хеопсовой пирамиды и кончая Страсбургским собором. Будем же перечитывать прошлое, начертанное на этих каменных страницах; будем чаще перелистывать книгу, написанную зодчеством, и восхищаться ею, но не будем ради нее отрицать и величия здания, воздвигнутого в свою очередь печатью.
Это здание колоссально. Какой-то статистик-любитель вычислил, что если положить одну на другую все книги, вышедшие из-под печатного станка со времени Гуттенберга, то они могли бы заполнить все расстояние между Землей и Луною. Положим, мы говорим не о таком величии, однако не можем не заметить, что если мы попытаемся вычислить в уме всю сумму произведений печати от начала ее возникновения и до наших дней, то перед нашим воображением действительно возникает такое исполинское здание, которое своим основанием покроет весь земной шар и вершиною затеряется в туманах будущего, потому что оно постоянно увеличивается неустанными трудами всего человечества. Это вечно кишащий муравейник умов – улей, куда все золотистые пчелы воображения сносят свой сладкий мед. Это здание имеет тысячи этажей. Здесь и там в его стенах зияют темные впадины бесчисленных, пересекающих друг друга пещер, выкапываемых в нем наукою. Искусство щедрою рукою украшает это гигантское здание своими арабесками, розетками и кружевами. Каждое отдельное произведение, каким бы причудливым и обособленным оно ни казалось, имеет здесь свое место и находится на виду. Тысячи башен разбросаны в этом здании во всех направлениях, заполняя промежутки между собором Шекспира и мечетью Байрона. На самом же его основании переписаны некоторые из древних грамот человечества, не вошедшие в список зодчества. Налево, у входа, воспроизведен белый мраморный барельеф Гомера, направо возвышает свои семь голов многоязычная Библия. Дальше щетинятся гидра «Романсеро» и некоторые другие гибриды поэзии, Веды и «Нибелунги». Но как ни велико это здание, оно все еще не закончено. Печать, этот гигантский механизм, безостановочно выкачивающий из общества все его соки, неустанно подбавляет новые строительные материалы. Все человечество собралось для работы на лесах этого здания. Каждый ум здесь является каменщиком. Самый смиренный работник кладет свой камень или заделывает еле заметную щель. Ретиф де ла Бретон тащит свою корзину с мусором. Каждый день кладется новый ряд камней. Независимо от самостоятельных трудов отдельных творцов, в бесконечное здание печати вводятся и целые части, созданные коллективно. Восемнадцатый век создает «Энциклопедию», а революция – «Moniteur». Здание печати растет и тянется вверх бесконечными спиралями. Здесь мы присутствуем при смешении всевозможных языков, видим беспрерывную деятельность, неутомимый труд, напряженное соревнование всего человечества, созидание убежища для мысли на случай нового потопа или нашествия варваров. Это вторая Вавилонская башня, возводимая человечеством.
Книга шестая
I. Беспристрастный взгляд на старинную магистратуру
В 1482 году во всем Париже не было человека счастливее благородного Робера д’Эстувиля, сьёра де Бейна, барона д’Иври и Сен-Андри ан ла Марш, советника и камергера короля и парижского прево. Последнюю должность, очень почетную, он получил от короля еще семнадцать лет тому назад, а именно 7 ноября 1465 года, столь памятного появлением страшной кометы[76]. Кстати сказать, эта должность давала гораздо больше прав, чем обязанностей, по определению Иоанна Лемнея, сказавшего о ней: «Dignitas, quae cum non exiqua potestate politiam concernente, atque praerogativis multus et juribus conjuncta est»[77]. В 1482 году было чудом увидеть человека, состоящего на королевской службе со времени бракосочетания побочной дочери Людовика XI с незаконным сыном герцога Бурбонского. В тот же самый день, когда Робер д’Эстувиль заместил Жака де Вилье в звании главного парижского судьи, мэтр Жан Довэ был назначен первым президентом парламентского суда на место мессира Эли де Торета, Жан Ювенал Дезюрсен сменил Пьера де Морвилье в должности государственного канцлера, а Реньо де Дорман сделался преемником Пьера Пюи в должности начальника канцелярии королевского двора. С тех пор три последние должности много раз уже переходили из рук в руки, а Робер д’Эстувиль все еще сидел на своем месте. Королевский патент гласил, что должность главного парижского судьи «дается ему на хранение», и он действительно хранил ее хорошо. Он так крепко вцепился в эту прибыльную должность, точно прирос к ней и сроднился с нею, и, несмотря на страсть Людовика XI к переменам, усидел на месте.
Как известно, этот недоверчивый и упрямый король, постоянно сам во все входивший, любил поддерживать упругость своей власти частыми перемещениями должностных лиц, увольнением старых и назначением новых. Что же касается д’Эстувиля, то почтенный прево, на случай своей смерти, добился даже и для своего сына формального закрепления за ним должности главного парижского судьи, так что за последние годы имя его сына, Жака д’Эстувиля, конюшего, красовалось рядом с именем отца в списке служебного персонала Парижского судебного приказа. Поистине редкая и знаменательная милость! Правда, Робер д’Эстувиль был храбрый воин и в свое время мужественно бился за короля против Лиги общественного блага, а в день въезда королевы в Париж поднес ей великолепного сахарного оленя. Кроме того, он пользовался расположением мессира Тристана л’Эрмита, начальника королевской дворцовой стражи. Вообще мессир Робер благоденствовал. Во-первых, он получал приличное жалованье, к которому были прицеплены, как кисти к виноградной лозе, разные побочные доходы, например: доход с судебных пошлин по гражданским и уголовным делам, подлежавшим разбору в Главной парижской судебной палате; доходы с дел, разбиравшихся в Шатлэ; мостовые пошлины в Манте и Корбейле и проч., не считая доходов по разным другим статьям, вроде поборов с меряльщиков дров, с весовщиков соли и проч. Прибавьте к этому удовольствие разъезжать по городу в блеске своего великолепного военного мундира на фоне полукрасных, полукоричневых одеяний мещанских старост и квартальных. Кстати, кто желает иметь верное понятие об этом мундире, тот может полюбоваться его точным изображением на могиле Робера д’Эстувиля в Вальмонском аббатстве, в Нормандии. Там же находится и его шлем со следами ударов, полученных в сражении при Монлери. А чего стоило наслаждение сознавать себя начальником над двенадцатью сержантами, над привратниками и сторожами Шатлэ, над двумя аудиторами того же Шатлэ, над шестнадцатью комиссарами стольких же парижских кварталов, над тюремщиком Шатлэ, над четырьмя сержантами ленными, ста двадцатью конными и ста двадцатью сержантами-жезлоносцами, над начальником ночной стражи со всеми его помощниками? А разве плохо было иметь право решать и вершить всевозможные судебные дела, вешать, четвертовать и подвергать наказанию плетьми у позорного столба, не считая права разбирательства мелких дел в первой инстанции (in prima instantia, как говорилось в тогдашних хартиях) по всему парижскому виконтству с его семью судебными округами? Можно ли представить себе что-нибудь приятнее возможности чинить суд и расправу, как это ежедневно делал мессир Робер д’Эстувиль, заседая в залах Большого Шатлэ, под широкими и придавленными сводами эпохи Филиппа Августа, а затем возвращаться вечером в прелестный домик на Галилейской улице возле королевского дворца, полученный им в приданое за своею женою, Амбруазою де Орэ, и спокойно предаваться там сладкому отдыху после трудов? Труды же эти состояли главным образом в том, чтобы осудить какого-нибудь горемыку на ночевку в «маленькой горенке в улице д’Эскоршери, употреблявшейся судьями и старшинами города Парижа в качестве тюрьмы и имевшей одиннадцать футов в длину, семь футов четыре дюйма в ширину и одиннадцать футов в вышину»[78].