Лион Фейхтвангер - Симона
Сначала Симону несколько раз обвозят вокруг площади, чтобы все ее видели, Беженцы внимательно рассматривают ее, ребенок перестает играть со своей кошкой и смотрит на Симону. Изо всех окон отеля высовываются люди. В окне бывшей наполеоновской опочивальни показалась мадам, сегодня день ее торжества.
Гильотина поднимается все выше и выше. Симона стоит, очень маленькая, и смотрит вверх. Рядом с ней, за ее плечом, стоит мосье Пейру и, наклонив к Симоне свою заячью физиономию, таинственно шепчет:
- Фирма Планшаров никогда не оставляет в беде своих служащих. Шеф не пожалеет никаких денег, чтобы спасти вас, мадемуазель. Вам нужно только чуть-чуть отречься, а там можете отправиться домой и лечь спать. Вот, пожалуйста. - И он протягивает ей свое автоматическое перо. - Требуется только ваша драгоценная подпись.
Она держит в руке автоматическое перо. Она смотрит на бумагу, на белое пятно, которое ждет ее подписи. Она не хочет подписывать бумагу, но что-то мешает ей вернуть мосье Пейру его ручку. Страшно умирать такой мучительной смертью, когда ты еще молода, и только потому, что ты сделала нечто хорошее и достойное. Сколько жестокости и несправедливости в этом мире, и все бросают тебя на произвол судьбы.
Мосье Пейру вынимает из кармана часы.
- Я бесконечно сожалею, мадемуазель, - говорит он, - но палач согласился ждать всего лишь одну минуту. Итак, я считаю до шестидесяти. Он стоит перед ней с подобострастным и укоризненным видом и начинает считать: - Раз, два, три, семь, двенадцать, - и каждая цифра рвет Симону на части. Она не хочет умирать. Ей нужно лишь поставить свою подпись. Всего несколько букв, и она будет жить. Она не смеет, не смеет, не смеет изменить своей великой миссии. А бухгалтер все время протягивает ей текст отречения, соблазн непреодолим, рука ее все ближе и ближе придвигается к бумаге. Хотя бы он уже кончил считать. - Пятьдесят четыре. - Теперь уже недолго. - Пятьдесят восемь, пятьдесят девять, шестьдесят.
Ну вот, все кончено. Она избавилась от соблазна. Она умрет. С огромным облегчением, но и с великим страхом видит она, что мосье Пейру со своей автоматической ручкой исчез.
Сейчас она поднимется по ступеням. Нельзя показать, что ей страшно. Теперь самое важное - быть мужественной, от нее этого ждут, и справедливо ждут, если в эту минуту она не проявит мужества, то все совершенное ею превратится в пустое бахвальство. Мужайся. Поднимись. Поднимись по ступеням.
Наверху ее ждет нож гильотины. Клинок его медленно качается из стороны в сторону, он голубой и блестящий. Сейчас он станет красным. А она будет обезглавлена, и страшно хлынет кровь.
Нет, она не в силах подняться по ступеням. Движения ее скованны. Даже на нижнюю ступеньку не может она поставить ногу. Ей не поднять ноги, ни за что.
Над Симоной нависла чья-то рука, сейчас она схватит ее и потащит вверх. Рука приближается за ее спиной, сверху. Симона не видит ее, но чувствует, - рука все ближе, ближе, вот она опускается, тяжелая, угрожающая, отвратительная. И какой позор, какой неимоверный позор, что Симону нужно тащить и толкать, что она такая трусиха. Рука опускается, опускается, мучительно медленно, все ближе, ближе. Это беспощадная рука, она схватит железной хваткой, плечо у Симоны покраснеет, пойдет пятнами, как тогда, когда дядя Проспер схватил ее за плечо.
Она чувствует исходящий от руки ток. Она вздрагивает, мороз пробегает у нее по коже, пушок на затылке поднимается дыбом. И вдруг она слышит чей-то голос, нежный, ясный, успокаивающий:
- Не бойся. - Это голос Генриетты. И рука исчезает. И страх исчезает.
Симона поднимает ногу. Она всходит по ступеням, никем не подталкиваемая, сама. Впереди - Генриетта. Генриетта не ступает, она и не парит, она скользит вверх по ступеням, вселяя в Симону чувство счастья.
Наверху по-прежнему ждет ее острый клинок, голубая, мерцающая сталь. Нож все так же медленно качается из стороны в сторону, он очень большой и становится все больше и больше, но в нем уже нет ничего страшного. Это только синева, светлая, ласковая синева раскинулась над Симоной высоким сводом, уходя все выше и выше, и это уже не голубая сталь - это небо, и Симона не всходит по ступеням, она парит, она скользит вверх. И чувствует, что, когда она будет наверху, все трусливое и подлое останется глубоко внизу, под ногами, и сама она станет частью светлой, вольной, блаженной синевы.
6. ЗАПАДНЯ
На третий день утром, было еще довольно рано, дядя Проспер вернулся из своей поездки.
Симона убирала голубую гостиную, дверь в прихожую была открыта, Симона видела, как он вошел. Она не шелохнулась. Он снял пальто и шляпу, оставил чемодан в маленькой каморке, рядом с прихожей, и поднялся к себе в комнату. Она не знала, видел ли он ее.
Сознательно или случайно, но он с пей не заговорил, не поздоровался, он просто не заметил ее. Это укрепило в ней чувство глубокой подавленности, тупую апатию, не покидавшую ее с той минуты, как она отказалась от предложения Мориса.
Она следила за тем, что делал весь этот день дядя Проспер. Он не выходил из дому, он оставался на вилла Монрепо, он не поехал в Сен-Мартен. Но видела его Симона только за завтраком, обедом, ужином, когда подавала на стол. Все остальное время он почти полностью провел в комнате мадам, расположенной к стороне, поэтому оттуда не доносилось ни звука. Сомнений быть не могло, они говорили о ней, они решали ее судьбу.
И вдруг в Симоне воскресла похороненная уже было надежда. Это хороший признак, что она и ее судьба могут быть предметом таких пространных обсуждений. Быть может, скорее всего, дядя Проспер изыскал в Франшевиле пути и средства спасти ее от рук немцев. Быть может, скорее всего, спасение это связано с затратой больших средств. Быть может, скорее всего, он старается теперь получить согласие мадам.
Под вечер, незадолго до ужина, мадам вошла в кухню. Осмотрела все, что Симона приготовила, попробовала одно-другое, велела прибавить в суп немножко луку. Затем вскользь сказала:
- До ужина зайди в голубую гостиную, мой сын хочет с тобой поговорить.
Симона решила ничего больше не бояться, ни на что больше не надеяться. И все же сейчас, в ожидании решающего объяснения с дядей Проспером, она почувствовала слабость в коленях. Она хотела подняться к себе, привести себя в порядок. Но мадам сказала:
- Тебе незачем переодеваться.
Симона пошла в голубую гостиную в затрапезном платье, повязанном передником.
Дядя Проспер казался смущенным, что было на него совсем не похоже. Он долго не знал, с чего начать. Молча походив из угла в угол, он уселся за маленький столик, где обычно пили кофе. На столике стояла бутылка перно, он налил рюмку и выпил. Симона, вежливо поздоровавшись, стояла, ждала. Она опять были совершенно спокойна, но вся - собранное внимание. Она не только отчетливо видела каждую черточку его лица, но напряженными чувствами воспринимала все, что было в комнате. Крючок, на котором держался шнур одной из оконных штор, ослаб, она мысленно заметила себе, что завтра утром надо его прибить крепче.
- Садись же, - сказал дядя Проспер несколько нервозно. Он осушил еще одну рюмку своего перно. - Жаль, что ты не пьешь, - сказал он с напускной веселостью. - За рюмкой легче говорится.
Симона ничего не ответила. Она сидела на своем маленьком стуле, скромная Золушка из сказки.
Сколько раз за эти десять лет она сидела так на этом стуле, дурно одетая, безответная. Сегодня это вдруг неприятно поразило его.
- Так больше продолжаться не может, это невыносимо, - вскипел он вдруг. - Невыносимо, чтобы ты жила в доме как служанка, которую терпят, и только. Дочь моего брата. Но у maman свои соображения, и я не могу не считаться с ними.
Ну да, Симона так и думала. Это была мысль мадам выставить ее на кухню, содержать как заключенную.
- В прошлый раз, - продолжал он, - у тебя было вполне разумное желание открыто поговорить со мной. Но, к сожалению, ты сразу же заговорила языком митинговых ораторов и так огрызалась на мои слова, что, при всем желании, у нас не мог получиться настоящий разговор. Дочь моего брата - воровка, домашняя воровка, а ведет себя так, точно я обязан перед пей оправдываться. Я чрезвычайно терпим, я стараюсь понять каждого, но всякому терпению есть предел.
Симона молчала. Он подождал немного и снова начал:
- Чего я до сих пор не могу постичь, что положительно не умещается у меня в голове, так это что ты не поговорила со мной раньше, чем натворить беду. Вот уже десять лет, как ты живешь под моим кровом. За это время тебе не раз представлялся случай узнать меня. Тебе известно, что я человек, с которым можно договориться. Почему ты просто не пришла ко мне и не сказала: "Дядя Проспер, по-моему, гараж необходимо разрушить". Мы с тобой обсудили бы все, и я объяснил бы тебе, почему я считаю, что нет необходимости разрушать гараж, привел бы тебе свои веские соображения, и уверен, ты поняла бы их, ведь ты умная девочка. Не сомневаюсь, что я отговорил бы тебя от такой глупости. А вместо этого ты делаешь бог знает что - воруешь у меня за спиной ключ и губишь нас всех.