Урок анатомии. Пражская оргия - Филип Рот
– Да, сэр.
– С год назад, когда мы с женой заговорили о разводе, еще до того, как я согласился ходить к психоаналитику, она завела себе любовника, впервые в жизни, и меня это раздавило. Не мог с этим справиться. Я сходил с ума. Потерял точку опоры. Я трахаю сотни женщин, а она трахнулась с одним мужиком, и я впал в панику. И кто он такой, да никто. Она выбрала человека старше меня, импотента – то есть не двадцатипятилетнего жеребца, а я все равно запаниковал. Этот тип был чемпионом по шашкам. Мортимер Горовиц. Вечно сидел и пялился на доску. “Проведи меня в дамки”. Вот чего она хотела. Потом мы помирились, и я ей сказал: “Милая, в следующий раз выбери хотя бы того, кто представляет для меня угрозу, выбери какого-нибудь серфера из Калифорнии”. Но она выбрала размазню-еврея – чемпиона по шашкам парка Вашингтон-сквер. Вот под каким я гнетом, Рики: я должен играть в игры, сидеть тихо, говорить ласково, быть хорошим. Но я никогда не поступался принципами ради того, чтобы всем нравиться и получать награды, которые получают хорошие мальчики, те, что не садятся в тюрьму, владеют оружием легально и не должны надевать бронежилеты всякий раз, когда выходят поужинать. Я никогда не поступался принципами, чтобы защитить свои деньги. Что-то во мне говорит: да пошли на хер все эти деньги. И мне это что-то нравится. Когда к власти пришел Никсон, я мог сделать свой журнал попристойнее и многого избежать. Когда “Миллениум Милтона” закрыли, я мог считать намек и все бросить. Но я открыл “Миллениум II” – больше, лучше, круче старого, с собственным пятидесятиметровым бассейном и стриптизершей-трансвеститом, красавицей с огромным членом, и я послал Никсона на хер. Я вижу, как в нашей стране относятся к черным. Я вижу неравенство, и мне от этого тошно. Но разве кто борется с неравенством? Нет, борются с жидом-порнографом. Так вот, жид-порнограф будет сопротивляться. Потому что в глубине души, Рики, я верю в то, что делаю. Мои сотрудники ржут: я твержу об одном – Милтон Аппель верит в то, что делает. Я как Мэрилин Монро, она все твердила: “Я актриса, я актриса”. А еще у нее были сиськи. Я могу тыщу раз объяснять людям, что я серьезный человек, но им трудно в это поверить, когда прокурор демонстрирует “Давай по-быстрому”, где на обложке белая девица сосет черный член и одновременно трахает себя палкой от метлы. Рики, мы живем в мире, который ничего не прощает. Тех, кто выходит за рамки, считают отбросами общества и ненавидят. Что ж, по мне – раз так, значит, так. Только не говорите мне, что отбросы не могут существовать рядом с хорошими людьми. Никогда мне такого не говорите. Потому что отбросы – тоже люди. Вот что для меня самое важное: не деньги, а все то античеловеческое, что считает себя хорошим. Хорошим… Мне плевать, кем вырастет мой ребенок, да пусть хоть в колготках расхаживает, главное, чтобы он не вырос хорошим. Знаете, чего я боюсь больше тюрьмы? Что он станет бунтовать против такого вот отца, как я, и станет как раз хорошим. И тут мне прилетит. Вот она, месть приличного общества: очень-очень хороший мальчик – еще одна испуганная душа, изуродованная запретами, подавленной злостью, мечтающая только об одном: жить в мире и гармонии с теми, кто устанавливает правила.
– Я хочу новую жизнь. Все очень просто.
– Но на что ты рассчитываешь? – спросил Бобби. – Что ты каким-то образом сотрешь все, что было, и начнешь заново? Не верю, Цук. Если ты на самом деле этого хочешь, зачем выбирать профессию, требующую самой изнурительной учебы? Найди что-нибудь полегче, чтобы не так много потерять.
– То, что легче, не удовлетворит потребности в чем-то трудном.
– Заберись на Эверест.
– Это все равно что писать. Один на горе, с ледорубом. Ты там наедине с собой, и задача практически невыполнима. Писать – это то же самое.
– Став врачом, тоже будешь сам с собой. Когда склоняешься над кроватью пациента, вступаешь в очень сложную, особую связь, которую создаешь годами обучения и опыта, но где-то в глубине ты по-прежнему наедине с собой.
– Для меня это не то же, что “сам с собой”. Любой умелый ремесленник так себя чувствует. Когда я сам с собой, я обследую не пациента. Да, я склоняюсь над кроватью, но в ней лежу я сам. Есть писатели, которые начинают с другой стороны, но то, что выращиваю я, срастается со мной. Я слушаю, слушаю внимательно, но все, что у меня есть, – это моя внутренняя жизнь, а внутренней жизни с меня довольно. Пусть даже от нее немного осталось. Субъективность тут главное. А этого с меня хватит. – Ты только от этого убегаешь?
Сказать ему? Может Бобби меня вылечить? Я сюда приехал не лечиться, а учиться лечить, не погрузиться снова в боль, а создать новый мир, в который я смогу погрузиться, не принимать пассивно чьи-то заботу и внимание, а овладеть профессией, которая учит их предоставлять. Если я ему расскажу, он положит меня в больницу, а я приехал в медицинскую школу.
– Жизнь моя стала жвачкой, от этого и бегу. Проглатываешь как опыт, потом отрыгиваешь и еще раз глотаешь – уже из любви к искусству. Жуешь все подряд, ищешь связи – слишком много держишь в себе, Боб, слишком много копаешься в прошлом. И все время сомневаешься, а стоит ли это таких усилий. Неужели я ошибаюсь, предполагая, что у анестезиолога на сомнения уходит половина жизни? Вот я смотрю на тебя и вижу большого, уверенного в себе бородача, который ни секунды не сомневается в том, что он занимается стоящим делом и делает его хорошо. Ты помогаешь людям, и с этим не поспоришь. Хирург вскрывает пациента, чтобы изъять то, что сгнило, а пациент ничего не чувствует – благодаря тебе. Все ясно, четко, безусловно полезно и нужно. Я только завидую.
– Вот как. Так ты хочешь стать