Луи Куперус - Тайная сила
Между тем Элдерсма составил отчет о совместной бессонной ночи, и они расписались под этим неправдоподобным рассказом. Ван Аудейк лично отвез его в Батавию и вручил генералу-губернатору. После чего отчет был сдан на хранение в тайные архивы правительства.
Генерал-губернатор посоветовал ван Аудейку ненадолго съездить в отпуск в Голландию и заверил, что такой отпуск не повлияет на его продвижение по службе, ожидаемое в ближайшее время. Однако ван Аудейк отказался от предложения и вернулся в Лабуванги. Единственная уступка обстоятельствам, которую он себе позволил, – это переезд в дом к Элдерсме до той поры, когда резидентский дворец будет очищен от грязи. Но на флагштоке перед дворцом продолжал развеваться флаг…
Вернувшись из Батавии, ван Аудейк провел ряд рабочих встреч с регентом, с Сунарио. В общении с ним резидент оставался неизменно вежливым и строгим. Позднее он имел еще один короткий разговор с регентом и затем с его матерью, раден-айу пангеран. Оба разговора длились не более двадцати минут. Но похоже, что немногие сказанные слова были весомы и грозны.
Ибо странные происшествия прекратились. После того как под присмотром Евы все в доме было вычищено и приведено в порядок, ван Аудейк потребовал, чтобы Леони вернулась, так как первого января собирался дать большой бал. Утром резидент принял всех своих сослуживцев, европейцев и яванцев. Вечером, среди сверкания огней в галереях, в дом устремился поток гостей, съехавшихся со всей области, еще охваченных робостью и любопытством, невольно оглядывающихся вокруг себя, поднимающих взгляд к потолку. И когда подали шампанское, ван Аудейк сам взял бокал и, нарочито нарушая этикет, поднес его регенту; в его голосе прозвучало сочетание угрожающей серьезности и шутливого добродушия, когда он произнес слова, услышанные и повторенные всеми, слова, которые потом еще несколько месяцев будут передавать из уст в уста во всей области:
– Выпейте спокойно, регент: клянусь своей честью, что в этом доме бокалы больше не будут биться, разве что по неосторожности обитателей.
Он мог говорить так, ибо знал, что на этот раз одолел тайную силу – своим простым мужеством правительственного чиновника, истинного голландца и настоящего мужчины.
Но во взгляде регента, пока он пил шампанское, вспыхивали искорки иронии: пусть тайная сила – на этот раз – и не победила, она всегда будет оставаться непостижимой для близоруких глаз европейцев.
V
Лабуванги оживал. Все словно сговорились не упоминать о недавних странных происшествиях при общении с людьми из внешнего мира, потому что их недоверие было бы понятно и простительно, а в Лабуванги большинство верило в их реальность. И провинциальный город после этих незабываемых недель скованности мистическим ужасом ожил, стараясь стряхнуть с себя навязчивые страхи. Праздник следовал за праздником, бал за балом, комедия за концертом. Двери всех домов были распахнуты для гостей, люди праздновали и веселились, возвращаясь к простой, естественной жизни после немыслимого потустороннего кошмара. Люди, привыкшие к естественной и понятной жизни, к раздолью материальных благ Нидерландской Индии: к долгим застольям, прохладным напиткам, широким кроватям, просторным домам, к зарабатыванию и трате денег – ко всей физической роскоши, доступной европейцу на востоке, – эти люди вздохнули с облегчением, стряхнули с себя воспоминая о кошмаре, стряхнули веру в возможность невозможного. Если кто-то заговаривал о том, что было, то называл это, вторя резиденту, не иначе как «необъяснимыми фокусами», «фокусами регента». Потому что причастность регента к недавним происшествиям не вызывала сомнения. И что резидент пригрозил ему ужасной карой, ему и его матери, если странные вещи не прекратятся, тоже не вызывало сомнения. И что после этого восстановился обычный ход жизни – не вызывало сомнения. Значит – «фокусы». И многие уже стыдились своей веры в сверхъестественное, своих страхов, священного трепета перед тем, что представлялось мистикой, а теперь оказалось всего лишь ловкими фокусами. И люди вздохнули с облегчением и старались веселиться, и праздник следовал за праздником.
Леони в праздничной эйфории забыла свое раздражение из-за того, что ван Аудейк призвал ее к себе. Она тоже хотела забыть про пятна цвета киновари на своем теле. Но какой-то страх все равно остался. Вечернюю ванну она стала принимать рано, в полпятого, в заново отстроенной ванной комнате. Это второе омовение в ванне теперь вызывало у нее содрогание. Поскольку для Тео нашлась работа в Сурабае, она порвала с ним, отчасти из страха. Она не могла избавиться от мысли, что неведомые чары грозили карой им обоим, матери и сыну, навлекшим позор на родительский дом. В ее испорченных романтических фантазиях, в ее мечтах, населенных херувимчиками и купидончиками, эта мысль, внушенная ей недавним испугом, звучала трагической ноткой, слишком драгоценно-изысканной, чтобы ею пренебречь, как бы ни возражал Тео. Она больше его не хотела. Он был в ярости, потому что обожал ее и не мог забыть запретную сладость объятий. Но она, сохраняя непреклонность, поведала ему о своем страхе, сказала, что не сомневается: призраки вернутся, если они останутся любовниками – он и жена его отца. От ее слов Тео пришел в неистовство в то воскресенье, которое провел в Лабуванги: в неистовство от ее нежелания, ее неожиданно принятой на себя роли матери, в неистовство, потому что знал, что она часто видится с Адди де Люсом, так как подолгу гостит в Патьяраме. На праздниках Адди танцевал с ней, на концертах наклонялся над ее креслом в импровизированной резидентской ложе. Правда, Адди не был ей верен, потому что не в его природе любить только одну женщину – он продолжал раздаривать свою любовь направо и налево, – но все же он был ей верен, насколько это было в его силах. Она же испытывала к нему страсть, длившуюся дольше, чем какая-либо другая в ее жизни; и эта страсть пробудила ее от обычного пассивного безразличия. Прежде она часто сидела в обществе, скучающая, безучастная, в сиянии светлой красоты, точно улыбающаяся языческая богиня, и по жилам ее вместе с кровью текла истома прожитых на Яве лет, потому движения ее были лениво-равнодушны ко всему, что не было любовной лаской; а голос озвучивал с медлительным акцентом каждое слово, которое не было словом страсти. Но под влиянием огня, перекинувшегося на нее с Адди, произошла метаморфоза: она превратилась в молодую женщину, оживленную в обществе, веселую, польщенную вниманием юноши, по которому сходили с ума все девушки. И она наслаждалась тем, что он все более и более был в ее власти, к досаде всех этих девушек, особенно Додди. Охваченная страстью, она получала нехорошее удовольствие от подтрунивания над другими и подтрунивала исключительно ради того, чтобы испытать это особое, изысканное наслаждение. Она впервые – ибо до сих пор неизменно оставалась крайне осторожной – заставила ревновать своего мужа, и Тео, и Додди, она заставила ревновать всех молодых женщин и девушек, в то время как сама высилась над ними: как жена резидента она была вознесена над всем своим окружением. Если же она в какой-то момент заходила слишком далеко, то ей доставляло удовольствие, пустив в ход свою улыбку, сказав два слова, снова завоевывать ту благосклонность окружающих, которой лишилась было из-за излишнего кокетства. Как ни удивительно, ей это удавалось. Едва она заговаривала, едва улыбалась и старалась быть обаятельной – как отвоевывала потерянное, ей все прощалось. Даже Ева подпала под удивительное обаяние этой женщины, которая не была ни остроумной, ни развитой, которая, проснувшись после многолетней скуки, стала чуть-чуть повеселее, и которая очаровывала окружающих только линиями своего тела, формой лица, взглядом удивительных глаз – спокойным, но полным скрытой страсти, и которая осознавала свое обаяние, потому что с детских лет заметила его воздействие на окружающих. Ее сила была заключена именно в этом обаянии и безразличии. Казалось, рок был не властен над ней. Ибо он, в облике сверхъестественных происшествий, недавно уже навис было над самой ее головой, и она уже думала, что кара вот-вот обрушился, – но туча проплыла мимо. Однако Леони вняла предупреждению. Она не хотела больше любви Тео и обращалась с ним теперь по-матерински. Он неистовствовал, особенно на этом празднике, теперь, когда она стала моложе, веселее, соблазнительнее.
Его страсть начала оборачиваться ненавистью. Теперь он ее ненавидел, следуя инстинкту полукровки, каковым на самом деле был, несмотря на светлую кожу. Ибо он вырос сыном своей матери в большей мере, чем сыном своего отца. О, как он теперь ненавидел ее, ибо уже забыл свой страх перед карой, на миг объявший его в тот роковой день. И он решил отомстить. Как – он еще не знал, но он отомстит, чтобы она ощутила боль и страдания. Подобные размышления наполняли его жалкую душонку сатанинской мрачностью. Подсознательно он чувствовал, что Леони неуязвима, он чувствовал, что в глубине существа она даже кичится этой неуязвимостью, становясь с каждым днем все более дерзкой и безразличной. Она то и дело ездила гостить в Патьярам под первым попавшимся предлогом. Анонимные письма, предъявляемые ван Аудейком, ее больше не волновали, она к ним привыкла. Она возвращала их мужу, не говоря ни слова, несколько раз даже забывала о них, так что те долго лежали у всех на виду в задней галерее. Тео однажды прочитал их. В минуту озарения, сам не понимая как, он узнал некоторые буквы, некоторые росчерки. Он вспомнил домик в кампонге близ Патьярама – наполовину бамбуковый, наполовину сколоченный из ящиков – где они с Адди де Люсом посетили си-Аудейка, который сидел там вместе с каким-то арабом и поспешно сгреб лежавшие на столе бумаги. Он смутно помнил на обрывке бумаги на полу те же буквы, те же росчерки. Все это, словно вспышка молнии, пронеслось у него в голове. Но так и осталось мгновенной вспышкой. В его мрачной душонке не было ничего, кроме глухой ненависти и смутных расчетов. Но ему не хватало ума развить эти расчеты. Он ненавидел отца – инстинктивно, он ненавидел свою мать, потому что она была полукровка, и свою мачеху, потому что она отвергла его; он ненавидел Адди, заодно ненавидел и Додди; он ненавидел весь мир, потому что в этом мире надо было работать. Он ненавидел любую работу: сейчас он ненавидел свою контору в Сурабае. Но он был слишком ленив и неумен, чтобы суметь причинить зло. Он никак не мог придумать, сколько ни старался, как причинить зло отцу, а также Адди с Леони. Все в его душе было смутным, расплывчатым, неотчетливым. Желания ограничивались деньгами и красивой женщиной. Кроме этого в нем была только тупая мрачность и неудовлетворенность жизнью полноватого, светловолосого полукровки. И его мысли в бессилии становились все мрачнее и мрачнее.