Джейн Веркор - Сильва
Впрочем, полагаю, что я очень скоро - если сначала и не вполне ясно понял: ошибка моя заключалась в самом выборе. Альтернатива - и неотложная альтернатива! - была не в том, спасать ли Дороти или махнуть на нее рукой, а в том, бросить ли ее или погибнуть вместе с ней. И все же я до сих пор убежден, что она любила меня - жестокой, коварной любовью, но очень скоро поняла - поняла, как и я сам, - что я не покорюсь ей и не позволю опустошить свою душу. Во всяком случае, тот безумный пыл, который она выказала в первые дни, когда я не сопротивлялся, постепенно угас, стоило ей почувствовать мое внутреннее сопротивление, - по крайней мере мне теперь так кажется. Иначе зачем бы ей подвергать меня таким оскорблениям и насмешкам, если это слово уместно в данной ситуации? Я прекрасно помню самые последние: например, вернувшись с одной из коротких прогулок, которые я, подобно лягушке, выныривающей из пруда, совершал время от времени, чтобы освежить голову и легкие, я наткнулся на запертую дверь. Поднявшись выше по лестнице, я обнаружил обеих женщин вместе, почти бесчувственных, до одури нанюхавшихся морфия. Дороти лениво подняла руку, чтобы указать мне на пудреницу, это означало: "Бери, если хочешь", и жест ее яснее ясного давал мне понять, что меня здесь лишь терпели, и только. Я ушел и не показывался два дня. На второй вечер Дороти позвонила мне по телефону: "Что случилось? Приходи скорее!" Когда я пришел, она расплакалась. Я загорелся надеждой, мне показалось, что наступил мой час: я стал умолять ее бросить эту комнату, этот дом и переселиться ко мне в отель. Она не ответила, но слезы ее высохли. Перевернувшись на спину, она долго лежала неподвижно, уставясь в потолок. Я молчал, я ждал. Наконец она прошептала, не глядя на меня: "Приходи завтра". Не сказав ни слова, я вышел, и она не удерживала меня.
Назавтра было воскресенье. Когда я вошел к Дороти, та, другая, была уже там. И именно она, увидев, как я повернул обратно, схватила меня за руку и заставила сесть.
- Ну-ну, - приговаривала она, усаживаясь напротив, - давайте-ка объяснимся!
Дороти свернулась клубочком в кресле, жуя свой рахат-лукум; она избегала моего взгляда. Несколько секунд Виола, иронически щурясь, поочередно разглядывала нас.
- Ну так что стряслось? - спросила наконец она. - Ссора влюбленных?
Увидев, как я сжался, она продолжала, уже менее насмешливо:
- К чему все усложнять? Разве у меня меньше поводов для ревности? Все можно уладить по-хорошему, стоит вам только захотеть. Но не рассчитывайте, что я вам отдам совсем эту прелестную кошечку. Даже и не надейтесь. Она привязана ко мне и в самом деле предана, как кошка. Правда, котеночек?
Виола протянула руку, и Дороти, скользнув с кресла, прижалась к ее коленям, положив на них голову, и в глазах ее, обращенных ко мне, действительно светилась такая покорность, что я вздрогнул, как от страшного оскорбления.
Такою я запомнил Дороти. Этот бессмысленный взгляд прирученного животного подтвердил мне, что я проиграл партию, гораздо яснее, чем само ее медленное падение в позорную бездну наркотического безумия. Недаром же ее отец сказал: "Самое страшное, что она выглядит счастливой". Слово было выбрано, конечно, неверно: я бы сказал - не счастливой, а безмятежно погруженной в тихое, но решительное отрицание всего того, что еще недавно составляло ее человеческую свободную сущность.
Часом позже я уже сидел в поезде, который мчал меня в Уордли-Коурт.
29
Я раскрыл книгу, но читать не стал: только смотрел на мелькающий в окне сельский, типично английский пейзаж. Как он прекрасен в сентябре! Луга вновь зазеленели после покоса и напоминали зеленый бархатный ковер. Старые дубы, одиноко стоящие каждый на своей лужайке, подобно усталым часовым, были едва тронуты желтизною, тогда как березы, окаймляющие мелкие речушки, пылали вовсю золотыми россыпями листьев, растрепанных ветром. Я опустил оконное стекло, чтобы и меня обдуло прохладным воздухом, и почувствовал, как возрождаюсь к жизни. Виола и Дороти, закупоренная душная комната, рахат-лукум, беспорядок и подозрительные запахи - как все это было теперь далеко! Точно мне приснился дурной сон. У всякого кошмара есть своя хорошая сторона - пробуждение и радость от того, что все это лишь привиделось, а жизнь прекрасна! Хорошей стороной моего злоключения было радостное нетерпеливое желание вновь увидеть Сильву.
Ибо теперь я знал, знал наверняка, что у меня есть оправдание, что я имею право любить ее. И я повторял себе, с ликованием в душе, ту счастливую догадку, что уже однажды ослепила меня и которую потом я силился позабыть: достоинство души измеряется не тем, какова она есть, а тем, какою она становится. И я, забавы ради, стал примерять этот новый критерий к моим попутчикам, дабы проверить его справедливость. Вот сидит напротив меня ребенок: каковы истоки того острого, хотя и смутного интереса, который мы питаем к детству, если это не таящееся в нем неведомое будущее, сулящее нам скрытые до поры сокровища? А иначе зачем бы я стал проявлять такое благодушное любопытство к наивной, глупой болтовне мальчишки, который никак не может усидеть на месте, то и дело пинает меня в икры и шумно шмыгает носом под съехавшей каскеткой со слегка выцветшей эмблемой Кингс-Линн-колледж? Кто он сейчас: неоформившийся дурачок, вихрастое нечто. Но чем он может стать? Какие богатства сулит его пока еще не раскрывшаяся душа, какие внушает надежды! А вот его дед, погруженный в чтение "Таймс": его голова, без сомнения, полна весьма достойных мыслей, бесчисленных знаний, но его "становление" прекратилось, он навсегда застыл в своем привычном времяпрепровождении до самой смерти. Да, вот истинное проклятие старости - быть иссякшим источником. Этого избегают лишь редкие гении, подобные Моисею, Леонардо. А сколько молодых еще людей, увы, достигли этого предела в самом расцвете жизненных сил, скованные, одурманенные (медленно низведенные до животного состояния, - не так явно, как Дороти, но близко к тому) сном повседневных привычек. Вот, например, этот тип в углу купе. Его портфель красноречиво свидетельствует об активной деятельности. Но тупой, безразличный взгляд, вялые губы, отвисшая челюсть выдают, что душа его отнюдь не парит в облаках. И абсолютно ясно, что так и не воспарит, конечно, если не стрясется что-то из ряда вон выходящее. Он вполне может быть хорошим отцом, хорошим супругом и хорошим гражданином - вот только человек ли он? Да, человек - но из воска, манекен.
Тогда как моя Сильва!
Тогда как ты, нежная, чудная моя Сильва, пусть ты пока еще больше лисица, чем женщина, но неоспоримо одно: со дня смерти твоего друга Барона и трагической скорби, которой ты почтила его, ты начала преображаться, иногда и в муках, почти каждодневно ступень за ступенью. В окно вагона я как раз заметил заячье семейство в жнивье, и это напомнило мне одну нашу прогулку после смерти собаки. Сильва против обыкновения не прыгала и не резвилась. Она степенно шла между мною и Нэнни, держа нас за руки и время от времени с какой-то печальной нежностью прижимаясь щекой к моему или ее плечу. Часто она останавливала нас (чего никогда не делала раньше), чтобы с каким-то новым вниманием разглядеть дерево, стог сена, полевые цветы. Она ни о чем не спрашивала, мы с Нэнни сами объясняли: "Это орешник, это сено, это синеголовник", но неизвестно, слышала ли это Сильва, она молча шагала дальше, тихонько увлекая нас за собой. Мы свернули на тропинку, небрежно выложенную по бокам камнями, вьющуюся между двумя недавно сжатыми полями. Вдруг из-под самых наших ног выскочил заяц и стрелой кинулся в жнивье. Я почувствовал, как судорожно подпрыгнула Сильва, и уже приготовился к тому, что вот сейчас она помчится за зайцем, как сделала бы это еще несколько дней тому назад, но ее порыв тут же погас или, вернее сказать, незаметно сошел на нет. Она только мечтательно глянула вслед исчезающему зайцу, потом отвернулась, и... прогулка продолжалась как ни в чем не бывало.
Я заинтересовался и спросил:
- Почему ты не побежала за ним? Такой хороший заяц...
Сильва в последний раз обернулась к клеверному полю, где укрылся зверек, словно искала там ответа.
- Не знаю, - сказала она наконец. - Зачем бежать?
- Чтобы поймать его, - засмеялся я. - Разве тебе не доставило бы это удовольствия?
Она ответила: "Да". Потом, чуть понизив голос, поправилась: "Нет". И наконец, пожав плечами, повторила: "Не знаю". А потом, беспокойно наморщив лоб, взглянула на меня, словно я мог объяснить ей охватившую ее странную нерешительность.
Само собой разумеется, я был здесь бессилен, и мы молча пошли дальше. И вот теперь, сидя в поезде, я получил ответ на этот вопрос. Так часто бывает в жизни; разум вдруг на лету схватывает некое совершенно незначительное явление, которое раньше и не отметил бы, лишь потому, что ждал его. В коридоре, стоя к нам спиной, болтали три дамы. Навстречу нашему поезду промчался скорый. Стекла внезапно задребезжали, как от взрыва, и свисток встречного так пронзительно отозвался у меня в ушах, что я подскочил. При этом звуке три дамских крупа вздрогнули и подпрыгнули, как три мяча. Все остальное тело осталось неподвижным, дамы продолжали щебетать как ни в чем не бывало, даже не заметив, что их зады вздернулись на полфута вверх, словно под юбками у них скрывался футбольный мяч или какой-то испуганный зверек. Это было ужасно комичное зрелище, но благодаря ему я внезапно понял, что случившееся тогда с Сильвой при виде зайца было сродни данной реакции, если не считать того, что сама реакция оказалась как раз обратной.