Магда Сабо - Дверь
В самолете условились, что муж с багажом поедет домой, а я — прямиком в больницу. И когда ступила на патерностер[60], сердце у меня сжалось. Все мыслимые осложнения представились: мало ли ведь что могло за это время случиться, включая самое худшее. Может, Эмеренц уже где-нибудь в подвале на льду в ожидании погребения, а если жива, то в таком состоянии, в каком лучше и не жить. Или же ее, не спросясь, перевели в другое отделение: в конце концов не у меня, а у сына брата Йожи формальное право здесь распоряжаться. Одного не могла я себе вообразить: того огласившего вдруг весь длинный корридор звонкого смеха, который узнала бы с закрытыми глазами. Ее так редко раздававшийся смех! Бегом пустилась я к ее палате. Сестры провожали меня улыбками, одна даже крикнула что-то вдогонку; я не слушала, до того ли. Вот и открытая дверь, откуда несся смех. В палате черно от народа. Эмеренц, как видно, и здесь сумела всех к себе приворожить. Стольких посетителей зараз сюда обычно не пускали: полдюжины, наверно, столпилось у постели. Шуту как раз убирала остатки еды — не больничной, а принесенной: весь подоконник уставлен мисками, кружками, тарелками.
Эмеренц сидела спиной к двери, откинувшись на подушки и, заметив по лицам, что кто-то вошел, все еще смеясь, обернулась. Подумала, вероятно: врач. Но едва узнала, вся кровь бросилась ей в лицо, мгновенно смыв улыбку, и она уже не одной обессиленной правой, а обеими руками набросила себе на лицо полотенце. Жест был настолько резок, откровенен, что все онемели. Как удар. У всех сразу нашлись спешные дела и, собрав наскоро посуду и обмыв ложку Эмеренц, посетительницы удалились. Шуту так торопилась, что и про собаку сказать не успела, только в дверях показала жестами, чтобы я в шесть зашла к ней — или сама зайдет. Вот уж не подозревала, что люди могут быть столь тактичны — и с такой превосходящей всякие радары чуткостью готовы подтвердить: Эмеренц в мое отсутствие взвесила меня на своих весах и нашла слишком легкой. Почему — никто не знал и не намеревался разбираться: что бы там ни было, разумнее и уместнее не вмешиваться, а остаться в стороне.
Вначале, прежде чем покатилась лавина всего дальнейшего, меня охватило недоброжелательное чувство, затмив все мои самообвинения. Да что я такого сделала, чтобы меня так наказывать, Господи ты Боже мой! Умереть не дала?.. Ведь без лекарств, без этой вот капельницы давно была бы мертва. А что не осталась с ней — так ведь не могла! Не развлекаться же, не забавляться я пошла, а работать. Кто-кто, а она-то должна знать, что для меня и телевидение — работа. Не хочет видеть меня — не надо! Не такая уж во мне нужда: может и сын брата Йожи зайти, и подполковник, и Шуту с Аделью навестят. И я даже не пыталась заговорить, вдаваться в объяснения. Слишком хорошо знала я Эмеренц. Хоть до второго пришествия может со своим полотенцем не расставаться! И ради этого я, смертельно уставшая, летела сюда? Вместо того чтобы дома теплую ванну принять. Я вышла и направилась к патерностеру; но сестра меня остановила.
— Госпожа писательница… — начала она, подыскивая слова. — Тетенька Эмеренц еще не совсем поправилась… это только кажется так. Это она только при всех такая… такая задорная. А так молчит все время.
Ну и пусть себе молчит. По моему лицу сестра поняла, что сказанного недостаточно.
— Заметное улучшение, но не полное, — попыталась она объяснить. — Раньше затруднительно было, теперь можно сказать определеннее. Движения восстановились, но ходить все-таки не может… Мы уж тут ломали голову с господином подполковником, как дальше быть, он каждый день приходит.
Ну, если «господин подполковник» ходит каждый день, мне здесь тем более делать нечего. Может и свой полицейский оркестр привести, а то и пионеров. Мои заботы тут ни к чему. Улица ее и кормежкой обеспечит, и сплетнями, а подполковник придаст самоуверенности. Не нужна — так не нужна, и что я предлагаюсь без конца?
— Хорошо бы, если б вы…
Сестра заколебалась. Я догадывалась, о чем она: о мере моей самоотверженности. О том, чтобы все проглатывать, не обижаясь ни на что, ни на какие прихоти и несправедливые выходки, потому что Эмеренц останется полупарализованной… а, может, даже и не протянет долго. Ах, будет вам! Не протянет… Жить будет да поживать — и совершенно нечего мне так беспокоиться о ней!.. Сейчас, печатая эти строки, не могу отделаться от мысли, что именно тогда, во второй и последний раз, окончательно предрешила я ее судьбу, навсегда выпустила ее руку из своей.
— Во всяком случае, позвоню вам, если какая нужда…
Ах, да не будет никакой нужды, можете себя не утруждать. Не понадобится тут ни моя практическая помощь, ни душевное участие. Я приплелась домой: муж никак не откликнулся на мой рассказ обо всем увиденном. Долго молчал и наконец вздохнул:
— Бедная Эмеренц!
Вот тебе раз. Совсем не то ожидала я услышать. «Бедная Эмеренц»?.. В ту минуту была я очень близка к тому, чтобы согласиться с нашим пастором, которого столько раз укоряла за предвзятое мнение о ней.
— Ты иногда бываешь поразительно несправедлива, — продолжал муж. — Как же ты не можешь понять простых вещей? Вся улица понимает, и подполковник тоже. Ведь совершенно же ясно из твоего рассказа.
Что — ясно? Я смотрела на него, как, бывало, Виола на меня, силясь уразуметь непонятный с первого раза, недостаточно точный и четкий приказ. Что я еще такого сделала после того злополучного дня?.. Все мое существование с тех пор — непрестанные угрызения совести, ни минуты покоя. И во время награждения, и потом, на вечернем приеме не отпускала внутренняя дрожь; а уж Афины — это настоящий ад. Гложущие мысли обступали, точно волки, убежать удавалось только в сон.
— Эмеренц стыдно перед тобой и перед улицей, что ее застали тогда грязную, в недостойном виде. Вот и прикидывается, будто у нее провал в памяти, разыгрывает амнезию[61]. Так легче ей вынести эту мысль. Не тебе же объяснять, сама ведь придумала эту акцию; на нее, безгрешную из безгрешных навлекла весь этот позор. Тайну ее выдала, хотя должна была защитить, чего бы это ни стоило. Тебе ведь единственной отворила она свою дверь. Предательница ты. Иуда, вот ты кто.
Так. Мало того, что замучена до полусмерти, еще «Иуда»! Сил уже никаких не было выслушивать эту неурочную нотацию, хотелось одного: лечь. На шесть условилась я с Шуту — и, попросив разбудить, если засну, попыталась укрыться от себя самой и от Эмеренц под одеялом. Думала, усталость возьмет свое. Но расслабиться не удавалось, пришлось под конец вообще встать и открыть, когда лай и царапанье возвестили о прибытии Виолы. Пес отощал до крайности; но, наверно, впервые обрадовался нам по-настоящему, точно желая сказать: ну, вот опять дома, хоть вас, по крайней мере, вижу. Может, конец передрягам, может, и Эмеренц увижу. Поблагодарив Шуту за заботу, я спросила, сколько ей должна. Она назвала вполне божескую цифру. Я заплатила. Но Шуту и не думала уходить.
— Госпожа писательница, хочу вам объяснить, вдруг врач или сестрички не сказали, — начала она. — Эмеренц поправляется, но что интересно: не все помнит из бывшего перед больницей. И про топор забыла, и про «скорую помощь», и что увезти себя не давала. Все у нас спрашивала, как попала туда. Я сказала, вы устроили. Особенно допытывалась про квартиру, хорошо ли заперли. Мы сказали: конечно, а как же, сразу заперли, и ключ у вас. Все в точности по совету господина подполковника пересказали: мол, стучались, она не откликалась; мы испугались, побежали за вами, но она и вам не отвечала. Значит, точно: несчастье. Господин доктор дверь взломал («господином доктором» улица величала моего мужа; я попыталась представить его себе с ломом в руках, но как-то не получалось). Там на пороге, и нашли ее без чувств. Мастер — в охапку ее, и Бродарич отвез на своей машине в больницу. Тут ее и отхаживают. Про дезинфекцию, про кошек и все остальное — молчок, никто ни слова. И что вы в Афины улетели, не сказали. Так что она думает: все цело, квартиру вы заперли, но бываете там ежедневно и следите за всем — так ей и говорите. Успеет еще узнать про комнату и про все эти страсти. Господин подполковник с молодым Середашем ловко так, без запинки ей про все сочиняют. И отношение к ней самое уважительное, так что может спокойно поправляться. Неизвестно только, что будет, когда правду узнает, как посмотрит на это.
Шуту явно ожидала похвалы, коей и заслуживала, но я молчала. Улица и впрямь выдержала экзамен по предметам, именуемым тактом и порядочностью. И все-таки я не сказала ничего, потому что достаточно знала Эмеренц. Отгадка наконец блеснула во мраке неопределенности, и я снова обрела способность ориентироваться. Забыла? Какой абсурд! Никак это не вяжется с постоянным закрыванием лица. Память у Эмеренц работала всегда, как у дипломата, синхронно с реальной политической задачей. И я не то, что удивилась, скорее ужаснулась своему открытию. Когда мы прощались за руку, Шуту даже отметила, какие у меня холодные пальцы: уж не заболеваю ли?