Урок анатомии. Пражская оргия - Филип Рот
Они прошлись по неухоженному садику за хижиной, попробовали кривоватых плодов. Дженни спросила:
– А почему ты все время втягиваешь руку в плечо?
Цукерман прежде и не осознавал этого: боль в тот момент заполонила примерно четверть его существования, а он все еще воспринимал ее как пятно на пальто, которое просто нужно отчистить. Однако, сколько он его ни отчищал, ничего не менялось.
– Видно, перетрудил, – ответил он.
– Вступал с критиками в рукопашную? – спросила она.
– Да нет, скорее с самим собой. Каково тебе жить здесь одной?
– Много рисую, много занимаюсь садом, много мастурбирую. Наверное, приятно иметь деньги и покупать что захочешь. Из всего, что ты делал, что было самым экстравагантным?
Самым экстравагантным, самым глупым, самым жестоким, самым возбуждающим – об этом он рассказал ей, а она ему. Часы вопросов и ответов, но дальше этого пока что не пошло. “Наше глубокое соитие без секса”, – так она это называла, когда они по ночам бесконечно беседовали по телефону.
– Может, мне и не повезло, но я не хочу быть одной из твоих девушек. Мне проще молотком орудовать, новые полы настилать.
– Как ты научилась полы настилать?
– Это просто.
Как-то за полночь она позвонила сказать, что только что при лунном свете собирала в саду овощи. – Местные говорят, через несколько часов заморозки ударят. Я собираюсь в Лемнос, смотреть, как ты зализываешь раны.
– В Лемнос? А что такое Лемнос? Я не помню.
– Туда греки отправили Филоктета[6] с его больной ногой.
На Лемносе она провела три дня. Она растирала ему шею анестезирующим хлорэтилом, сидела голая верхом на его скрюченной спине и массировала ему спину между лопатками, готовила им ужин, кок-о-вэн и кассуле – оба блюда были с сильным привкусом бекона, – с овощами, которые она собрала до морозов, рассказывала ему о Франции и своих тамошних приключениях с мужчинами и женщинами. Перед сном, выйдя из ванной, он застал ее у письменного стола – она читала его ежедневник.
– Читать тайком? – сказал он. – От такого открытого человека я этого не ожидал.
Она только рассмеялась и сказала:
– Ты не мог бы писать, если бы не занимался чем похуже. Кто это “Д”? А кто “Г”? И сколько нас всего?
– Почему ты спрашиваешь? Хочешь с кем-нибудь из них познакомиться?
– Нет, спасибо. Я, пожалуй, не хочу в это лезть. К такому выводу я пришла, когда у себя на горе решила, что в такие игры играть не буду.
В последнее утро ее первого приезда ему захотелось что-нибудь ей подарить – не книгу, а что-то другое. Он всю жизнь одаривал женщин книгами (и сопутствующими им лекциями). Дженни он дал десять стодолларовых банкнот.
– Это еще зачем? – сказала она.
– Ты же говоришь, что тебе противно приезжать сюда деревня деревней. И тебя занимает экстравагантность. У Ван Гога был брат, у тебя есть я. Бери!
Она вернулась через три часа в алом кашемировом пальто, бордовых сапогах и с большим флаконом Bal à Versailles.
– Я пошла в “Бергдорф”, – сказала она несколько смущенно, но и горделиво. – Вот сдача. – И она протянула ему два четвертака, десятицентовик и три цента.
Она сняла с себя всю свою деревенскую одежду, надела только пальто и сапоги.
– Знаешь что? – сказала она, глядя в зеркало. – Я чувствую себя очень хорошенькой.
– Ты действительно очень хорошенькая.
Она открыла бутылку и понюхала пробку. Провела ею по кончику языка. И снова вернулась к зеркалу. Пристально на себя посмотрела:
– Чувствую себя высокой.
Каковой она не была и быть не могла.
Вечером она позвонила из деревни рассказать, как отреагировала ее мать, когда она зашла к родителям в пальто, пахнущая Bal à Versailles, и сообщила, что все это ей подарил мужчина.
– Она сказала: “Что скажет бабушка, увидев тебя в таком пальто!”
Гарем так гарем, подумал Цукерман.
– Узнай бабушкин размер, я ей такое же подарю. Две недели на растяжке в больнице начинались с того, что днем Дженни читала ему “Волшебную гору”, а вечером в его квартире рисовала у себя в альбоме его стол, кресло, книжные полки, одежду – эти картинки она развесила по стенам его комнаты, когда приехала в следующий раз. Каждый день она зарисовывала какую-нибудь старинную американскую вышивку с вдохновляющим девизом посередине, их она тоже развесила по стенам – пусть они будут у него перед глазами.
– Это чтобы ты расширял свой кругозор, – сказала она.
Против душевных страданий существует лишь одно эффективное противоядие – физическая боль.
Карл МарксМы не меньше ведь любим места, где нам случилось страдать[7].
Джейн ОстинЕсли человек достаточно силен, чтобы противостоять определенным невзгодам, преодолевать более или менее тяжелые физические недуги, то от сорока лет до пятидесяти он оказывается в новом, относительно нормальном русле.
Винсент Ван ГогОна составила таблицу, где отмечала прогресс в его лечении на основании его поведения. К концу седьмого дня таблица выглядела так:
На восьмой день, когда она со своим альбомом пришла в палату 611, Цукермана там не было; она обнаружила его дома, на коврике, полупьяного.
– Когда всё внутрь смотришь, разучаешься смотреть вовне, – сообщил он ей. – А всесторонность как же? Не выдержал изоляции. Сбежал.
– А! – весело ответила она. – Это разве побег? Я бы и часа не продержалась.
– Жизнь все мельчает и мельчает. Просыпаюсь и думаю о шее. Засыпаю и думаю о шее. Думаю лишь о том, к каким врачам бежать, когда шее ничего не помогает. Лег туда, чтобы стало получше, но понял, что так только хуже. Ганс Касторп справлялся с этим лучше, чем я, Дженнифер. В кровати никого, кроме меня. Только шея и мысли о шее. Ни Сеттембрини, ни Нафты[8], ни снега. Ни изысканного интеллектуального путешествия. Пытаюсь выбраться, но увязаю все глубже. Побежден. Пристыжен.
Он был так зол, хоть криком кричи.
– Нет, все дело во мне. – Она налила ему еще выпить. – Я плохо тебя развлекала. Ну почему я такая дубина? Ладно, забыли. Мы попробовали – не сработало.
Он сидел за столом