Пер Лагерквист - Улыбка вечности
Многие были менее счастливы, чем он. Многие сидели и мучились одиночеством, тем, что они не похожи на всех прочих и что нет никого, кто был бы как они, и потому никому не понять, что у них на душе. Были тут, например, двое таких, они сидели несколько в стороне, сами по себе, других им было не понять, так же как и другие не могли понять их. Не могли они понять и друг друга, зато могли говорить друг с другом, каждый о себе. У одного на правой руке не было большого пальца, таким уж он родился, и это сделало его одиноким на всю жизнь. Он всегда чувствовал, что он какой-то иной, не такой, как все, чувствовал он это и теперь. Он никогда не считал себя каким-то изгоем, неудачником, обиженным судьбою, он жил среди людей, со многими встречался, со многими сближался, и все же он всегда чувствовал нечто такое, что отделяло его от них, некую стену, сквозь которую никому было не проникнуть, никому было ее не сломать. Люди могли говорить с ним, как со всеми прочими, могли считать, что проникли к нему в душу; но они и не догадывались, какой он на самом деле, ибо он был иной, чем они.
Оказавшись здесь, во тьме вечности, он увидел, насколько был прав, чувствуя всегда свою особость, ясно понял, что особость эта была глубинной сутью его существа: большого пальца на правой руке у него по-прежнему не было. И он еще острее почувствовал свое полнейшее одиночество. Он сидел и слушал, что говорят другие, но это как бы скользило мимо его сознания, словно они говорили на другом языке. Он их не понимал, и они его не понимали, потому что у них, в отличие от него, большой палец правой руки был на месте. Поэтому он всецело предался скорби по поводу одиночества, опрешившись от всего остального.
У второго все пальцы были на месте, зато у него было черное пятнышко на ногте среднего пальца. Оно появилось у него еще в детстве и так и не исчезло. С этим пятнышком на ногте проходил он всю жизнь, с ним состарился, с ним и умер. Как ни странно, многие даже не подозревали о его одиночестве, они ничего не замечали, думали, что он такой же, как они. Порой, думая об этом, он не мог удержаться от улыбки: он был не такой, как все человечество, а человечество даже и не подозревало об этом. Но для него для самого то был тяжкий крест. Он перебирал людей одного за другим, но ни одного такого больше не находилось; он надеялся, что пятнышко, сделавшее его посторонним в этой жизни, когда-нибудь исчезнет само собой, но пятно не исчезало. Одиночество его все росло, он брел по жизни, словно странник в пустыне. Он не жаловался, никто не знал о его страданиях, никто не знал, что он все искал и искал хоть кого-то, пусть одного-единственного в целом мире, кто был бы как он. Так он и ушел из жизни непонятый, никто и не подозревал о его терзаниях.
Здесь, во тьме, черное пятнышко на ногте было ему не видно. Но он знал, что оно на месте, острее, чем когда-либо, чувствовал он всю необычность своей судьбы. Вокруг него была пустота - столь же беспредельная, что и непроницаемая тьма.
Оба они тихо радовались, что нашли друг друга, можно было хоть поговорить. Но понять друг друга они были не в состоянии. Они понимали, что оба одиноки, но одному не понять было единочество другого. Каждый остро ощущал свое собственное страдание, но почувствовать страдание другого не мог, мог лишь смутно догадываться - так смутно видится мерцание далекого огонька в ночи. У одного было черное пятнышко на ногте, но у него не отсутствовал большой палец на правой руке. У другого большой палец правой руки отсутствовал с рождения, но никакого пятнышка ни на каком ногте у него не было. Так протекала их вечность.
А невдалеке от них о чем-то шептались мужчина и женщина. На расстоянии слов было не разобрать, слышен был только страстный шепот. Они любили друг друга всю жизнь. Их все еще тянуло друг к другу. Мужчина говорил:
Когда я люблю тебя - я словно бы живу пришельцем в далекой, огромной стране, где я не был рожден. Передо мной деревья и горы, передо мной облака и парящие в небе птицы - огромная, дивная страна. Я слышу, как шумит ветер в светлых лесах, я слышу шум рек глубоко в долинах. Я слушаю и не могу наслушаться. Но это не моя страна, не та, где я родился. Когда я в этой, любимой мною стране, я тоскую по своей стране, далеко, далеко отсюда, по той, где я родился.
Женщина говорила: когда я с тобой, я счастлива.
Но мужчина говорил: ты никогда меня не понимала, ты так и не нашла пути ко мне, а я к тебе.
Женщина сказала: я всегда тебя любила.
Но мужчина сказал: ты никогда не понимала, для чего я живу. Я боролся и страдал, строил и рушил. Я вечно искал, я вечно сомневался. А ты?
Женщина сказала: я верила.
Он посидел молча, окинул мысленным взором всю свою жизнь, все, что было. Потом сказал: я боролся с жизнью.
Женщина сказала: я жила.
Они умолкли, так и не разделив одиночества друг друга.
Потом мужчина сказал: а теперь мы оба мертвы. И меня все еще влечет к тебе.
Женщина сказала: а я по-прежнему с тобой, любимый.
Но туг заговорил вдруг простой рабочий, сидевший как-то незаметно среди прочих; он сказал тихо и проникновенно:
Я хочу домой.
У меня был маленький домик в одном из бедных пригородных кварталов, но мы были не бедные, у нас были две комнаты и кухня, одна из комнат выходила на солнечную сторону. Дома у нас было так уютно, везде чистота и порядок. На угловых столиках - белые скатерки, а на столе в той комнате, где у нас была гостиная, - большая желтая скатерть, которую жена сама связала. Мы были счастливы и ни о чем больше не мечтали. Когда я вечерами приходил домой с фабрики - а работа у меня была тяжелая и неприятная, - я был весь черный от сажи, ни к чему нельзя было притронуться, и, прежде чем взять на руки малыша, я шел умыться и переодеться, он ведь кидался мне навстречу, стоило мне показаться в дверях.
Раньше, до того как я приобрел дом, я так и ходил грязный, и спать так ложился, мне было все едино, на все наплевать. А теперь все стало важно. На что бы я ни взглянул вокруг, всякая мелочь говорила о том, что я счастлив. Мы ужинали, потом сидели, не зажигая света. Прибегал малыш и взбирался ко мне на колени. У него была такая игра: будто я лошадь, на которой он скачет где-то далеко-далеко в темном лесу, но лошадь в конце концов сама находит дорогу домой. Он засыпал у меня на руках: та щечка, которой он прижимался ко мне, была теплой и румяной. Поэтому я хочу домой.
Мы сидели и говорили о нем, а казалось, говорили о себе самих. У жены был такой певучий голос, никогда я его не забуду. Потом наступали сумерки. Я помню узоры на тарелках и картину на стене, я помню комод, и старый коричневый диван, и игрушечный паровозик малыша на полу, поэтому я хочу домой.
Он умолк, погрузившись в грезы о своем прошедшем. А в другом месте некто еще рассказывал о своей жизни, рассказывал тем, кто находил его рассказ занимательным. Прожил он недолго, да и стоило ли ему жить долго. Как выясняется, вряд ли. Он приводит множество подробностей, поэтому рассказ его выглядит вполне достоверным, чувствуется, что он не раз уже перебирал все в уме. Неторопливо ведет он свою речь:
Как-то вечером подъезжаю я к старой мельнице в лесу. Еще не поздно, в воздухе такая свежесть, все будто только пробудилось ото сна. Косые лучи солнца пронизывают листву, птицы еще поют, кажется, это не вечер, а утро. Трава вся мокрая от росы, она увлажняет копыта моей лошади, весна в разгаре. Пахнет землей и травой.
Дорога, которой я еду, ведет, похоже, через усадьбу мельника. Поэтому я въезжаю в вороту с намерением, не задерживаясь, ехать дальше. За воротами, однако, все так красиво и необычно, что я невольно натягиваю поводья, осматриваюсь. Со всех четырех сторон двор замыкают белые надворные постройки - они как бы припудрены мучной пылью, что клубится обычно над мельничными жерновами и над мешками, когда их грузят в телеги. Все пространство двора тоже белым-бело от мучной пыли, лошадь это тревожит, и она роет копытом землю, откидывая черные комья. Мне же все это кажется очаровательным. Просто идиллия. Это совсем особый, надежно отгороженный от внешней жизни мирок, такой уютно-патриархальный и в то же время такой могуче-изобильный, что невольно проникаешься уважением. Прямо перед мельницей стоит старая повозка, ободьев на передних колесах у нее нету, деревянные спицы совсем почти сгнили, и кажется, что повозка опустилась на колени. Сама же мельница мощное сооружение, широкое и основательное, вход туда - довольно высоко от земли и похож на люк. Пока я сижу на лошади, разглядывая все вокруг, люк этот отворяется и оттуда, из темноты, появляется мельник, а за ним и его мельничиха. Я сразу понял, что это мельник и его жена. Мельник - крепкий, черноволосый мужчина в белой от муки одежде, но с руками промасленными и грязными, как у механика: будто он имеет дело с какой-нибудь машиной. Зато жена его, которой на вид можно дать лет сорок - пятьдесят, тучна и добродушна - напоминает крупное, откормленное домашнее животное, которое, впрочем, не откажется и от лишнего лакомого кусочка. Груди у нее как два пышных каравая хлеба, они смотрят прямо на меня, а между ними и животом покоятся заплывшие жиром руки. Она глядит на меня приветливыми, круглыми глазами, лишенными бровей, и пытается кивнуть головой, утопающей в складках жирной шеи. Я с готовностью откликаюсь, изображая бравого всадника, целый день гонявшего верхом по лесным дорогам. Один вид этой гостеприимной усадьбы уже поднял мое настроение. Я говорю им, как приятно я поражен, обнаружив в лесной глуши такой милый укромный уголок, я, мол, просто очарован. Мельник молчит, уставившись куда-то поверх моей головы. Зато супруга его сладко улыбается и согласно кивает: да, да, здесь и впрямь очень славно. А я заливаюсь соловьем, нахваливая этот уютный уголок, как, мол, здесь чисто и опрятно, какие чистые занавесочки на окнах, как красив этот припудренный мукой двор, как трогательно выгладит эта застрявшая тут старая колченогая повозка. Мельничиха так и смотрит мне в рот. Она стоит у входа в свою мельницу, широко расставив ноги, и довольная ухмылка не сходит с ее гy6. Мельник стоит как по стойке смирно.