Генри Фильдинг - Дневник путешествия в Лиссабон
По его совету мне сделали прокол и откачали из моего живота четырнадцать кварт воды. Внезапное облегчение, вызванное этим, вдобавок к общему моему исхуданию, так ослабило меня, что в течение двух дней казалось, будто у меня началась предсмертная агония.
Хуже всего мне было в тот памятный день, когда наше общество потеряло мистера Пелама. После этого дня я стал медленно вытаскивать ноги из могилы и через два месяца снова обрел немного сил; но снова был полон воды.
Все это время я принимал лекарства мистера Уорда, но видимого действия они почти никогда не оказывали. В особенности потогонные средства, действие которых, как говорят, требует большой силы организма, так мало на мне сказывались, что мистер Уорд заявил: вызвать у меня потение не легче, чем у доски.
В таком состоянии мне снова сделали прокол. Воды было выпущено на кварту меньше, чем в первый раз, но перенес я все последствия операции много лучше. Это я объяснил дозой настойки опия, прописанной моим врачом. Сперва она меня чудесно взбодрила, а потом дала чудесно выспаться.
Казалось разумным рассчитывать, что месяц май, уже наступивший, приведет с собою весну и прогонит зиму, упорно не желавшую сходить со сцены. Поэтому я решил наведаться в мой маленький деревенский домик в Илинге, в графстве Мидлсекс, где воздух, кажется, наилучший во всем королевстве и несравненно лучше, чем в Гравиевом карьере в Кенсингтоне, потому что гравия здесь гораздо больше, место выше и более открыто на юг, от северного ветра защищено грядой холмов, а от запахов и дыма Лондона - расстоянием. Кенсингтон этого последнего преимущества не ощущает, когда ветер дует с востока.
Мистера Уорда я всегда буду вспоминать с благодарностью, ибо я убежден, что он не пожалел усилий, чтобы услужить мне, не ожидая и не желая ни платы, ни иных наград.
Лекарства мистера Уорда могут обойтись и без моих похвал, и хотя водянка, кажется, стоит первой в списке болезней, которые он всегда берется лечить с уверенностью в успехе, возможно, что в моем составе есть что-то исключительное, ускользающее от радикальной силы, исцелившей столько тысяч больных. Та же болезнь при разных организмах может сопровождаться до того разными симптомами, что найти безошибочное чудодейственное средство для излечения любой болезни в каждом больном может оказаться столь же трудным, как найти панацею для излечения всех разом.
Но даже такую панацею не так давно, похоже, открыл один из величайших ученых и лучших на свете людей. Правда, он не был врачом, а это значит, что его образование формально не давало ему права применять свои знания в искусстве врачевания для своей личной выгоды; но можно с уверенностью сказать, что никто в наше время так не способствовал тому, чтобы его медицинские познания стали полезны публике; и уж во всяком случае, не дал себе труда сообщить о своем открытии в письменном виде. Думаю, читатель уже догадался, что этот человек - недавно скончавшийся епископ Клойнский, в Ирландии, а его открытие - достоинства дегтярной воды.
И я вспомнил, по подсказке несравненного автора "Дон Кихота в юбке", что за много лет до того, из чистого любопытства, мельком посмотрел трактат епископа Беркли о достоинствах дегтярной воды и отметил про себя, что он решительно видит в ней панацею, существование которой в природе предполагает Сайденхем, хотя она еще не открыта и, возможно, не будет открыта никогда.
Я стал перечитывать эту книгу и убедился, что епископ только выразил свое мнение, - дегтярная вода-де может помочь при водянке, поскольку ему известен случай, когда она оказалась поразительно полезной в борьбе с упорным отеком, а я в то время как раз и страдал от отека.
Поэтому, испробовав ненадолго молочную диету и убедившись, что она мне не помогает, я вспомнил совет епископа и стал утром и вечером вливать в себя полпинты дегтярной воды.
С последнего прокола миновало всего две недели, и мой живот и конечности уже разбухли от воды. Это не заставило меня разочароваться в дегтярной воде, я и не предполагал в ней такой силы, что немедленно удалила бы воду, уже скопившуюся. Чтобы избавиться от нее, мне, увы, опять предстояло обратиться к троакару; и если дегтярная вода мне поможет, думал я, то лишь очень, очень постепенно, и если она победит мою болезнь, то лишь скучными подкопами, а не внезапной атакой и штурмом.
Однако кое-какие зримые последствия, намного превосходящие то, чего я мог ждать, при своей скромности, даже с самыми бравыми надеждами, я очень скоро почувствовал: дегтярная вода с самого начала умерила мою болезнь, подстегнула аппетит и стала, хоть и очень медленно, прибавлять мне телесной крепости.
Но если силы мои прибывали помалу, вода с каждым днем прибывала бодрее, к концу мая живот мой опять созрел для троакара, и мне сделали третий прокол, выявивший два очень приятных симптома: воды из меня вышло на три кварты меньше, чем в предыдущий раз, а облегчение я перенес, можно сказать, без приступа слабости.
Те из моих друзей-медиков, на чье суждение я больше всего полагался, склоняются к тому, что единственный шанс выжить заключается для меня в том, что впереди у меня еще целое лето и я могу надеяться, что наберусь достаточно силы, чтобы встретить зимнее ненастье. Но этот шанс день за днем убывал. Я видел, как увядает летний сезон, вернее - как проходит год, даже не обещая подарить нам лето. За весь май солнце едва ли выглянуло три раза. Так что ранние фрукты выросли до положенного им размера и даже выглядели спелыми, но настоящей зрелости не приобрели, им не хватало солнечного тепла, которое придало бы их сокам мягкости и вкуса. Я уже видел, что водянка моя скорее наступает, чем отступает, и промежутки между проколами сокращаются. Я видел, что и астма опять стала больше меня беспокоить. Я видел, что летний сезон уже подходит к концу. И я подсчитал, что если и осень пройдет так же, а этого явно можно было опасаться, я подвергнусь наскокам зимы, не успев набрать достаточно сил, чтобы им противостоять.
Тогда я вспомнил о намерении, появившемся у меня, едва я раздумал умирать - перебраться в более теплый климат, и, убедившись, что один очень видный врач это одобряет, решил немедленно его осуществить.
Сперва мы подумали про Экс-ан-Прованс, но добраться туда было чересчур трудно. Путешествие посуху стоило дорого, было слишком долгим и утомительным; и я не слышал ни об одном корабле, который отбывал в обозримом будущем в Марсель или в какой-либо другой порт в той части Средиземного моря.
И тогда мы остановили свой выбор на Лиссабоне. Воздух здесь, на четыре градуса южнее Экса, должен быть теплее и мягче, а зима короче и не так пронзительна.
Нетрудно оказалось найти и корабль, отправлявшийся в город, с которым мы вели столь оживленную торговлю, и уже очень скоро мой брат сообщил мне, как замечательно обслуживают пассажиров на одном корабле, отбывающем в Лиссабон через три дня.
Я с жадностью ухватился за это предложение, хотя времени оставалось мало, и, поручив брату договориться о нашем плавании, стал поспешно готовить в путь мою семью.
Но спешка наша оказалась излишней: капитан дважды переносил день отплытия, и наконец я пригласил его к себе в Фордхук пообедать на целую неделю позже того дня, когда он обещал - и твердо обещал - сняться с якоря.
Он явился ко мне, как мы уговорились, и, когда мы обсудили все дела, покинул меня, положительно приказав быть на борту в ближайшую среду: он-де спустится с отливом в Грейвзенд и там не задержится ни на час, будь то хоть ради самого именитого человека в мире.
Мне он посоветовал добраться до Грейвзенда посуху и там дожидаться его корабля, назвав для этого много резонов, причем каждый из них, это я хорошо помню, ранее упоминался среди тех, которые приводились за то, чтобы погрузиться на борт близ Тауэра.
Среда, июня 26-го, 1754. В этот день взошло самое печальное солнце, какое я когда-либо видел, и застало меня уже проснувшимся в моем доме в Фордхуке. При свете этого солнца мне предстояло, как я считал, в последний раз увидеться и проститься с несколькими созданиями, которых я любил материнской любовью, руководимый природой и страстью, не излеченный и не закаленный доктриной всей философской школы, где я учился переносить страдания и презирать смерть.
В таком-то положении, не в силах справиться с природой, я полностью ей подчинился, и она сделала из меня такого же дурака, как делала до сих пор из любой женщины: притворившись, что разрешает мне насладиться, заставила меня восемь часов подряд терпеть общество моих малышей; и сомневаюсь, чтобы за это время я не вытерпел больше, чем за все время моей болезни.
Ровно в полдень карета моя была подана, и едва мне это сообщили, как я перецеловал по очереди всех моих ребят и с решительным видом к ней направился. Моя жена - вот кто держался больше как героиня и философ и в то же время как нежнейшая из матерей - и моя старшая дочь последовали за мной; кое-кто из друзей поехал с нами, другие тут же простились; и я слышал, как меня вполголоса хвалят за мою выдержку, причем в таких словах, на какие я прекрасно знал, что не имею права; в чем должны признаваться в подобных случаях все другие такие философы, если есть у них хоть капля скромности.