Дмитрий Холендро - Ожидание: повести
— Здравия желаю, доктор.
На меня едва не наезжает велосипед с воинственно пригнувшейся фигурой милиционера Никодима Петровича, блюстителя порядка, которого буфетчица Лиля зовет при всех «дармоед». Она делает это любя, лучше сказать, шутя, потому что любит она одного бригадира Демидова. Скучно побрякивает звоночек на руле. Угрюмое лицо Никодима Петровича словно докладывает: никаких происшествий.
Я его понимаю. Умрешь с тоски.
Вечером я выхожу из дома, воздух звонок и прохладен. С экрана доносятся голоса. «Здравствуйте, здравствуйте. Вы еще не побрились? А, черт возьми!.. Тараканов вам этого не простит. Весь коллектив ждет одного-единственного человека!» Какой-то крик в ответ и музыка. К ней внезапно примешивается нестройная разноголосица духового оркестра. Это в пожарном сарае добровольцы по борьбе с огнем, они же музыканты-любители, по случаю полного отсутствия пожаров разучивают на казенных инструментах полечку.
Я знаю, сейчас Никодим Петрович оставит кинозрелище на самом волнующем моменте, не дождавшись, как Тараканов заклеймит недобритого героя, и поедет на велосипеде к пожарному сараю унимать любителей, которые культурные люди, а не понимают.
Пахнет пролитым вином. Это ветерок дует со двора винсовхоза или хозяйкин муж вышел на веранду.
— Доктор, выпьете кружечку?
Если бы у хозяина был диабет, я колол бы его два, а то и три раза в день иглой для подкожных инъекций. Но он здоров.
Я кажусь себе лишним. Меня никто не ждет, не торопит, как торопят того киногероя на экране. Мне некуда деть медленное время. Не хватает еще спиться! И я отказываюсь.
— Кто не пьет — тот не ест, — ухмыляется в сумраке муж хозяйки.
«Мне тут жить», — твержу я себе.
Я вижу перед собой виноватые глаза тетки, которой я за тридевять земель пишу веселые письма. Мне кажется, что я живу в Камушкине пять с половиной тысяч лет. Все знакомые, и ни одного друга. И ничего не изменится…
Но — стоп! Не пугайтесь. Я не стану жаловаться. Да и за всю эту нечаянную писанину я взялся вовсе не для того, чтобы рассказывать о себе.
5Туся небрежно бросила, проходя:
— Вас зовет Иван Анисимович.
— Что случилось?
Он дремал под тутовником.
— Я, — сказал я.
— Вы? — сказал он мне. — Как вам нравится, а? В сентябре такая духота! Но на Мадагаскаре еще жарче!
— Вы, кажется, звали?
— Хорошо бы сходить с рыбаками в море и прочитать им лекцию о личной гигиене. А то они забывают даже руки мыть, все время только мочат их в море, а потом раны гноятся на ладонях.
— Понятно.
Никогда не думал, что рыбацкий сейнер, эта кроха кораблик, поразителен, как незнакомая планета. Ну, например, известно ли вам, что рыбаки могут далеко от берега тоже смотреть кино? В камбузе откидывается перегородка, салон-каюта, где едят, становится в два раза длиннее, и по дальней стене начинают прыгать изображения, смеясь и тоскуя и делясь с людьми своими тайнами. Если аппарат не испорчен…
Есть библиотека. Заштампованные книги лежат стопочками на полках в радиорубке и под подушками рыбаков, спящих в кубрике на двухэтажных нарах, срезанных вкось, по изгибу борта. Кубрик помещается в брюхе корабля и дрожит от соседства с машинным отделением, где все время стучит.
От этого стука я и выбрался снизу на палубу.
Есть еще палуба и спардек…
Ах, черт возьми, поверьте, там много интересного, и я бы все разглядел и запомнил, если бы меня не начало укачивать. А сейчас я, возможно, что-то путаю. Но я точно знаю, что имеется и каюта бригадира, где я лежал, и, сколько бы всего ни сжалось вместе в этой плавающей скорлупе, тесно, как пальцы в кулаке, есть еще и трюм, в дыру которого вываливаются из сетей десятки тонн гремящей рыбы. Да, она гремит. Она живая и бьет хвостами по лоткам. А когда она висит белым комом в сетевом черпаке, как в мешке, вздернутом лебедочным тросом в воздух, она сухо и тревожно стрекочет, навсегда прощаясь с морем.
Я запомнил эту предсмертную, эту прощальную песнь рыб, про которых говорят, что они немые. Правда, рыбы пели трепещущими хвостами…
Сперва сейнер уходил в волнистую даль, а на берегу за нами выше и выше вставали холмы и горы, словно боялись потерять нас из виду. Они, как зрители, поднимались друг над другом. Дальние так тянули головы, что дотянулись до солнца.
Горы даже закрыли солнце, и оно выбрасывало из-за них вечерние лучи своей золотой короны. Вполнеба. И оттуда невидимым дождем сеялся отраженный свет, и в этом свете прощально мерцали багрянцы виноградника, лохматая зеленца сосен и белые крапинки камушкинских домов.
А мы вонзались в горизонт, и я ощущал эту летящую точку, эту тарахтящую соринку, этот качающийся мирок, набитый надеждами, как будто смотрел на него издалека. Здесь были судьбы и геройство, и книги, и кино, и только не было мыла возле умывальника, прицепленного к гвоздю у пожарной доски. Меня это задело, и я взял отсутствие мыла на заметку, чтобы использовать как факт в своей лекции против самого рослого человека в Камушкине, бригадира Демидова, который застыл на капитанском мостике, как бог на крыше. Ручки и петли на всем сейнере вычищены, как золотые, а для рук, пожалуйста, мыла нет.
Море все еще хранило в себе запасы дневного света, голубея, кажется, даже ярче, чем в полдень, а горы стали синими, и над ними гаснул луч за лучом, словно поворачивали выключатели. Откуда-то лег на волны крепкий розоватый лоск — пролили бочку краски.
Я все ждал, когда Демидов перестанет любоваться морем.
Я все ждал, когда меня позовут читать лекцию о гигиене. Ведь я тут для дела.
Мы шли, а волны откатывались. А навстречу нам двигалась тень. Это была ночь. Еще один день умирал на волшебной сцене вселенной. Но под занавес вдруг загромыхали ноги по палубе, где я стоял, облокотясь, если я не ошибаюсь, о леер, за которым висела спасательная шлюпка. Мимо меня, как бизоны, пронеслись рыбаки, легко скользнул по одним поручням с мостика и прыгнул за ними в подтянутый баркас Андрей Демидов, и баркас, смотав буксирный канат, оторвался, отвалил и почти сразу исчез в сумеречном холодке безбрежия, рассыпая за собой по воде быстро тонущую сеть.
Моторчик на баркасе бил, как пионерский барабан. Он треснул и замолк. И оттуда раздались отчаянные крики. Я не разбирал слов, но хотелось кинуться на помощь, а рулевой, вышедший из рубки, и механик, вылезший из трюма, как черт из ада, смотрели в ту сторону спокойно.
Один сказал:
— Вроде на погоду поворачивает.
Другой сказал:
— Ага.
Один спросил:
— Курите, доктор?
Другой пошутил:
— Вредно для здоровья.
А сами, конечно, оба курили.
А на воде все кричали непонятно:
— Дай — бодай — гай!
— Ира — вира — гира!
— Почему они так кричат? — спросил я.
— А как же еще кричать? — спросил механик.
— Это для энергии народа, — отозвался рулевой.
Тут с воды донеслось:
— Мать вашу!
Рулевой и механик бросили окурки в волны и кинулись на свои места. Сейнер рванулся почему-то задом, а не передом. Вот сейчас будет крику! Но крику не было. Потом зажгли прожекторы, и тяжело загремела рыба.
Демидов прошел мимо меня, как мимо пустого места.
— Спите! — крикнул он.
Но никто не спал. Улеглись часа через два, после выгрузки. Все затихло минуты на три, в течение которых я не успел закрыть глаз. А потом поднялся такой богатырский храп, что работай двигатель, его бы сейчас не было слышно. Я нашарил ботинки у нар и, улыбаясь во весь рот, снова выбрался на палубу.
Ночь обожгла свежестью и тишью. Над головой кружился невесомый вихрь звезд. Я пригляделся к ним. Звезды висели сами по себе, ниже неба. А небо было само по себе, выше их, черное, без единой звезды. И под этой чернотой звезды летели куда-то стаями и в одиночку. Как птицы. А если все они, оторвавшись-то от неба, улетят? И не вернутся. А?
Я глянул за борт. Звезды были и внизу. Это в черноту моря врезались их отражения. И наш сейнер стал звездным кораблем, на котором отчаянно храпели космонавты.
Не знаю почему, но мне чудилось, что я хожу где-то совсем рядом с удачей.
На носу, в космическом безмолвии, тенькала мандолина. Это тот самый рулевой, который, по мнению Демидова, уже выспался в неположенный срок, теперь нес вахту.
— Скажите, вы счастливый человек? — спросил я.
О чем не спросишь ночью?
— Если бы я мог на флейте, — ответил он, ухмыльнувшись, — вот это было бы да! А я только на мандолине.
Он перестал бренчать, не закончив каких-то последних нот, и стал рассказывать мне о неразгаданных тайнах моря. Оказывается, рыба отправляется в свое зимнее кочевье раз вдоль одного берега, а раз вдоль другого. Почему? А сбитые в гущу, как гвозди в ящике, маленькие рыбки хамсички идут за такой же крохоткой хамсичкой, только другого цвета. То ли она разукрашена, как вожак, чтобы ее всем было видно, то ли стала вожаком потому, что разукрашена?