Джон Апдайк - Рассказы о Маплах
Кто бы подумал после того кровопролития, что барьер останется в целости, что ты будешь всякий раз исцеляться, превращаться в девственницу? В высокую, светловолосую, непонятную, далекую, вежливую деву.
Мы укладываем детей спать в обратной зависимости от их возраста. Я бесконечно терпелив, сама доброта, образцовый папаша. Но тебе все понятно. Мы наблюдаем, как огонь охватывает бумажные пакеты и картонные упаковки, брошенные на дышащую подушку углей; читаем, смотрим телевизор, хрустим крекерами — не важно, что мы делаем. Уже одиннадцать. Одно колющее мгновение ты стоишь на коврике в спальне в трусиках, надевая ночную рубашку; о, тучная белая сладость, тучная тучность. В постели ты читаешь. Про Ричарда Никсона. Он тебя завораживает; ты его ненавидишь. Ты знаешь, как он разгромил Джерри Вурхиса, как преследовал миссис Дуглас, как матросом резался в покер, хотя был квакером, — каждую мелочь, каждую низость, каждый шаг приспособленчества. Боже, пусть бедняга тоже ложится спать, никто из нас не совершенен.
— Может, выключим свет?
— Подожди. Сейчас он добьется осуждения Хисса[6]. Как странно! Тут сказано, что он вел себя достойно.
— Нисколько в этом не сомневаюсь. — Я тянусь к выключателю.
— Нет, дай дочитать главу. Уверена, в конце будет интересно.
— Милая, у Хисса рыльце было в пушку. Все мы грешники. Зачатые в похоти, мы умираем нераскаявшимися. — В кои-то веки тебя пронимают мои цветистые речи.
Я прижимаюсь к твоей гладкой изогнутой спине. Сонная, ты читаешь, лежа на боку. Я вижу сквозь твою прядь страницу книги, белую и четкую, как грань кристалла. Все, ее больше нет, книга выпала из твоих рук, ты уснула. Какая хитрость! Я размышляю в темноте. Хитрость за хитростью! Фары проезжающих машин обдают полосами света наши стены и потолок. Большое круглое окно-розетка вырисовывалось на потолке: это светила вверх через прорези-лепестки черная керосиновая плита, водруженная нами тогда посередине комнаты. Когда огненное кольцо колебалось, дрожала и большая гибкая звезда из переплетенных полутеней, словно она была соткана из шелка и дышала на ветру. Цветом она смахивала на кровь. За свои мирные дома мы платим дорого, кровью.
Поутру ты, к моему облегчению, выглядишь уродиной. За пресным завтраком, в бледном свете понедельника, ты предстаешь прыщавой, твоя пышность теперь отталкивает, халат смотрится болтающейся запятнанной тряпкой, грудь в вырезе приобрела землистый цвет, кожа между грудями и подавно желтеет тоскливо. Глотая кофе, я мысленно пью за твою дряблость, каждая морщинка, каждый болезненный оттенок для меня облегчение и сладкая месть. Дети ноют. Тостер барахлит. За семь лет эта женщина износилась.
А мужчина мчится на работу, вступает в схватку за право преимущественного проезда, балансирует на самом краю разрешенного предела скорости. Из домашней мути, вялости, бледности, безволия — в город. Камень — вот его епархия. Выбивание звонкой монеты. Маневрирование абстракциями. Принуждение неодушевленных предметов к работе. О, безжизненные, твердокаменные радости труда!
Я возвращаюсь с перекрученными в машине мозгами. Из головы не выходит всякая всячина, которую пришлось бы растолковывать тебе не одну неделю; весь вечер я слеп, меня преследуют обрывки фраз и цифр. Ты подаешь мне ужин, как официантка, даже меньше чем официантка, я ведь с тобой знаком. Дети робко прикасаются ко мне, как к торчащей балке, прикрученной к конструкции непостижимой для них высоты. Постепенно они засыпают. Мы проводим время в спокойной, не сходящейся параллельности. Мои мысли хронически прямоугольны, им не вырваться из замкнутых схем, из-за решетки профессионализма. Ты шуршишь книгой про Никсона; пропадаешь наверху, среди горячих труб, издающих мерзкий вой. У себя в голове я нахожу, наконец, залипшую кнопку, жму на нее, но без толку, жму и жму. У меня кружится голова. Мне тошно от сигарет. Я бесцельно кружу по комнате.
Как же я удивлен, когда в полное смысла время, в десять вечера, ты ловишь меня на моем очередном повороте влажным, быстрым, девичьим поцелуем с запахом зубной пасты; ожидаемый подарок, дарить который уже не стоит.
Родная кровь
Маплы были женаты уже девять лет, почти перебор.
— Черт бы все это побрал, черт бы побрал!.. — говорил Ричард своей жене Джоан по пути в Бостон, куда они ехали на переливание крови. — Я езжу по этой дороге пять раз в неделю, и вот опять! Кошмар какой-то! Я совершенно вымотан — эмоционально, умственно, физически. К тому же, она мне даже не тетка. Тебе она и то не тетка.
— Вроде как дальняя родственница, — уточнила Джоан.
— Проклятие, у тебя вся Новая Англия ходит в дальних родственниках, мне что же, весь остаток жизни потратить на спасение их всех?
— Замолчи, — сказала Джоан. — Она при смерти. Мне за тебя стыдно. Честное слово, стыдно.
Это его проняло, его тон ненадолго стал извиняющимся.
— Да я был бы, как всегда, святее всех святых, черт меня побери, если бы этой ночью хоть немного поспал. Пять раз в неделю я спрыгиваю с кровати, выбегаю из двери, встречаю разносчика молока, и после этого в тот единственный день, когда мне не надо волочить потомство в воскресную школу, ты окончательно меня выматываешь, заставляя тащиться за тридцать миль.
— Как будто это я до двух часов ночи танцевала с Марлин Броссман твист! — фыркнула Джоан.
— Никакой не твист, а целомудренный вальс под «Хиты сороковых». А ты не воображай, что я ничего вокруг не замечаю. Я видел, как ты пряталась за пианино с Гарри Саксоном.
— Не за пианино, а на скамейке. Он просто разговаривал со мной, потому что пожалел. Меня все жалели; ты никому не дал станцевать с Марлин хотя бы раз, для виду, что ли.
— Для виду, для виду… — подхватил Ричард. — В этом ты вся.
— Учти, бедняги Мэтьюсы, или как их там, были в полном ужасе.
— Мэтьессоны, — поправил он. — Да, еще и это! Зачем приглашать в наше время таких болванов? Никого так не ненавижу, как женщин, теребящих свой жемчуг и глубоко вздыхающих. Я решил, что у нее что-то застряло в горле.
— Очень приятная, достойная молодая пара. Знаешь, почему они тебе поперек горла? Потому что на фоне их относительной невинности виднее, во что превратились мы.
— Если тебя так влечет к низеньким толстякам, вроде Гарри Саксона, то почему бы тебе за такого не выйти?
— Ну, все, — спокойно произнесла Джоан, отвернулась от него и стала смотреть в окно на проносящиеся мимо бензоколонки. — Ты действительно злобный, это не притворство.
— Притворство, вид… Господи, для кого ты ломаешь комедию? Не Гарри Саксон, так Фредди Веттер, одни гномы. Стоило мне посмотреть на тебя вчера вечером, я видел Белоснежку в окружении одних грибов.
— Не болтай ерунду! — Ее рука, явно принадлежавшая женщине за тридцать, сухая, с зелеными венами, испорченная моющими средствами, потушила в пепельнице сигарету. — Ума ни на грош. Вообразил, что можешь обвинить меня во флирте с другим мужчиной, чтобы самому с чистой совестью вертеться вокруг Марлин?
От такого разоблачения своей стратегии он потемнел. Вспомнилось прикосновение волос миссис Броссман, когда он прижимался щекой к ее щеке, вспомнился запах духов во влажной сокровенности у нее за ухом.
— Ты права, — сказал он. — Просто я хочу, чтобы при тебе был мужчина твоего размера. Оцени мою преданность.
— Давай лучше помолчим, — предложила она.
Его надежда превратить правду в шутку не оправдалась. Любой намек на возможность свободы отвергался.
— Вот эта твоя чопорность, — заговорил он ровным тоном, словно о предмете, который они оба могли холодно препарировать, — это и есть самое невыносимое. Против твоего рефлекторного либерализма я не возражаю. С твоим равнодушием к сексу я сжился. Но эта непробиваемая чопорность, этот стиль Новой Англии — думаю, она была нужна отцам-основателям, но в век тревоги она уже сродни нахальству.
Он смотрел на нее, она неожиданно тоже взглянула на него с испуганным, но одновременно до странности ясным выражением, словно все ее лицо, включая веки, превратилось в тусклый фарфор.
— Я просила тебя помолчать. Теперь ты наговорил вещей, которые я никогда не прощу.
Прекрасно понимая свою неправоту, задыхаясь от чувства вины, он сосредоточился на дороге, хмуро прирос к баранке. Они ехали со скоростью шестьдесят миль в час, движение, как всегда в воскресенье, было несильным, но Ричард так часто пользовался этой дорогой, что для него расстояния превращались здесь во время, и машина словно бы двигалась с медлительностью минутной стрелки. Будь он хорошим стратегом, он бы хранил молчание, такое поведение помогло бы сохранить достоинство, но ему казалось, что новое сотрясение воздуха сможет восстановить равновесие в его браке, все сильнее нарушавшееся с каждой бессловесной милей.