Перед бурей - Нина Федорова
Но встревоженное состояние, смутные опасения не проходили. Они претворялись в то тоскливое чувство, которое было главным мучением его жизни и от которого, так он надеялся, он излечился. Саша подняла в нём и встревожила все мысли о жизни, о её пустоте и ненужности, те мысли, от которых он бежал и скрывался. Приступ беспокойства и тоски никак не соответствовал тому событию, которое его вызвало.
Глава XVII
Всё, что встревожило Милу по возвращении домой, улеглось постепенно. Приготовления к свадьбе были спасительны для «Услады»: не оставалось времени на размышления.
Один за другим следовали приёмы, обеды, визиты. Полина сновала по коврам дома, шелестя выкройками, появляясь вдруг и затем исчезая неизвестно куда. И она переменилась также: вид Милиного счастья сушил её сердце. Когда до неё долетал тихий звон серебряных шпор Жоржа, её руки дрожали: людям – счастье, ей – ничего! То, что после удара генерал всё ещё немного прихрамывал, что седые волосы заметны были в причёске генеральши, являлось жалкой пищей для её злобы: раны быстро заживали в «Усладе».
И остракизм, которому общество наконец подвергло Сашу Линдер, тоже принёс ей мало удовлетворения. Относительно Саши у Полины не было иллюзий: Саша не страдала. Что было ей отсутствие общества, особенно дамского? Саша была не менее спокойна и красива: ей, казалось, всё было на пользу.
Нет, что могло бы быть достойной казнью для Саши? Полина встречала Сашу по утрам, идя на работу: Саша в этот час выезжала на утреннюю прогулку. Обе были точны. Саша верхом на быстром коне, и Полина в хромовых широких полуботинках. Саша проносилась, не взглянув, и вуаль прозрачным крылом неслась за нею. Невысокая ростом, Полина казалась себе ещё ниже, словно Сашин конь прибил её к земле своим копытом. Почему? п о ч е м у на земле такое неравенство? Кто допускает это?
Заплетаясь ногами, добиралась она до «Услады», у первой ступени уже приготовив свою приниженно-льстивую улыбку на весь день. «Но только не думайте, дорогие, что я позабыла о вас! – мысленно угрожала она всем баловням жизни. – Будет час! Я стану в первом ряду зрителей вашего несчастья!»
Но будто насмехаясь над нею, над её мрачным пророчеством, каждое утро «Услада» просыпалась, улыбаясь, и продолжала готовиться к радостным торжествам. «Но чему радуется прислуга: дура Мавра, идиотка горничная? Чего о н и ждут? И х это свадьба?» Отсутствие зависти в людях омрачало Полину непонятным ей образом. Она объясняла это как глупость, но не могла успокоиться.
В щёлку смотрела она на танцующие пары. Молодость, красота, здоровье, богатство! «Ничего, подождём, – утешала она себя, положив руку на своё сильно бьющееся сердце. Подождём! В своё время пал Иерусалим, и Вавилон пал, и Рим, провалилась в океан Атлантида – будет конец и «Усладе»!»
Этого не случилось, но случилось другое – в разгар одного из вечеров Жорж получил телеграмму: его мать умерла. Он немедленно оставил город, уехал на похороны. Услыхав эту новость, Полина медленно опустилась, присела на пол и долго не могла подняться: свадьба будет, конечно, отложена.
Но как надолго?
По традиции, отложить надо было на полгода, если не на год. Но покойная оставила письменно свою волю, повторив также священнику в день самой смерти, чтоб отложили только на сорок дней.
Итак, свою связь с фамилией Мальцевых невеста начала с панихиды и траура. Прекратилась суета приёмов и визитов. Вернувшись из Петербурга, Жорж всё свободное время проводил в «Усладе». Его встречали там любовью и сочувствием, как родного: все, от генерала до кухарки, душевно делили его горе. Глаша открывала ему парадную дверь с громким вздохом и слезами на глазах. Потекли тихие, спокойные вечера.
С радостно бьющимся сердцем, отложив всё свадебное в сторону, Полина сшила для Милы два траурных платья: для выхода в церковь и для дома. Чёрный шёлк радовал её глаза. И когда Мила впервые увидела себя в чёрном, – «Как прекрасно! В а ш ц в е т! – восторженно шептала Полина. – И кто бы мог подумать, что чёрный цвет так пойдёт вам! Как он оттеняет благородство вашей фигуры и какое выражение придаёт вашему лицу!»
По утрам Мила ежедневно ходила к ранней обедне. Это было её личное желание, как бы некоторая дань любви и благодарности к покойной. Её сопровождала или мать, или тётя Анна Валериановна.
Они вставали рано и шли пешком. В церкви была немногочисленная группа молящихся, и всё это были не те люди, которых Мила видела обычно на торжественных богослужениях по большим праздникам. Не гремел и хор певчих. Это были тихие, проникновенные богослужения – и новые, смутные чувства наполняли сердце Милы. Она действительно молилась. Впервые ей стала необходима идея Бога, руководящего миром. Она впервые почувствовала свою религиозную принадлежность к большому духовному миру христианства. Молитвы, которые она знала давно и наизусть, открывались перед ней в новом значении и глубине. Те, что она прежде машинально выслушивала в церкви, владели её вниманием. То, что было звуком, словом, становилось смыслом.
Порою её собственная счастливая и безоблачная жизнь вдруг начинала казаться ей несовершенной. «Я не думаю ни о чём серьёзном, – обвиняла она себя. – Я думаю только о себе и о тех, кого люблю. Разве этого довольно, чтобы быть человеком? Моя жизнь не требует от меня никаких усилий, никаких размышлений: я всё топчусь на одном месте».
Согласно обычаю, Мила должна была говеть перед свадьбой. Ежегодно говея, она относилась к этому добросовестно, но поверхностно, соблюдая правила, но без движений сердца. Этой весной она чувствовала по-иному. Смерть матери Жоржа открывалась ей в таинственном символе конца. О конце Мила вообще никогда ещё не думала. Теперь же она почувствовала смерть не умом, даже не чувством, только физически, как-то всем своим телом: оно было и конечно, и смертно. И жизнь её родителей конечна, и её счастье с Жоржем конечно, и они сами – она и Жорж – конечны. Эти мысли наполняли её раздумьем.
То молодое, горячее пламя, что когда-то кипело в Варваре