Лиляна Хабьянович-Джурович - Петкана
Знаю, отныне грядет час испытания. И спрашиваю себя: когда? И что это будет?
Мне страшно.
Впервые мне сделалось абсолютно ясно, что у меня нет ничего своего из того, что я имею. Что все это даровал мне Господь. И это — отнюдь не мало.
Сразу после нашего разговора я медленно приблизилась к иконе моей святой. Теперь я смотрела на нее иначе, чем раньше. И видела ее совсем иной. Она уже не была для меня больше картинкой на стене. Но превратилась в святой лик угодницы Божией. Посланницы иного мира. Такой далекой от меня. И вместе с тем такой близкой. Моей святой.
«Спасибо Тебе! — сказала я, обращаясь одновременно и к ней, и к Господу. — Спасибо. И прошу Тебя, не отнимай у меня жизнь!»
С той поры я все чаще проводила время с ней. Пыталась разговаривать. Спрашивала ее о чем-то. Поверяла ей свои надежды. И верила, что они часто ею же и подсказаны. Иногда же страшилась, что это не ее голос, но лишь эхо моих собственных желаний. И вот час настал...
Давно уже известна старая истина: с тех пор как Бог сотворил землю и дал нам ее, чтобы мы трудились на ней в поте лица своего, громче всех всегда звучали и звучат по сей день голоса тех, кто не хочет смириться с установленным порядком вещей, желает «изменить историю» и «исправить все ошибки». При этом такие люди неизменно прикрываются заботой о благе народа или даже всего человечества, взывают к славному прошлому и обещают счастливое будущее.
Народ с радостью приветствует подобных вождей. Что это? Глухота? Слепота? Зомбированность? Как будто не известно, что всякое выпячивание «общечеловеческой» правды несет много горя, страдания и неправды отдельно взятым людям. Неужто они и вправду этого не понимают. Или каждый втайне надеется, что его минуют сии испытания. Выходит, он равнодушен к страданию других? Не знаю. И сейчас, когда все уже осталось позади, как страшный сон, я не могу дать ясный ответ на этот вопрос. А ведь я столько размышляла об этом.
«Легко любить человечество. И как тяжело любить человека!» — говорила я. Пока еще было кому говорить.
Мир, в котором мы жили, исчезал со стремительной быстротой. Все наши привычки, привычный уклад — все это рушилось. Даже страна, которую мы привыкли считать своей.
Тогда я впервые осознала, что наш городок — всего лишь православный анклав во враждебном католическом окружении. Что новое государство, возникшее у нас на глазах, называется именем уже не нашего, а чужого народа. Что мы живем на своей исконной земле. И в то же время вроде бы как уже и не на своей.
«Мы защитим свое!» — раздавались призывы и с той, и с другой стороны. А самозваные борцы за права человека брались в очередной раз осчастливить наши народы. На сей раз — демократией.
Началась мобилизация.
Страх стал повседневным явлением.
Кого заберут следующими? Вернутся ли они назад? А если да, то когда?
Я чувствовала, что скоро наступит очередь и моего мужа.
«Ты знаешь, если он уйдет, я не смогу жить без него. Не сумею», — говорила я моей святой.
«Вера заключается в том, чтобы принимать все, что посылает нам Господь, и уметь видеть в этом духовную пользу. Даже в тех случаях, когда милость Его сурова, — пытался успокоить меня священник, — вера заключается в том, чтобы сказать, как некогда сказал Христос: „Да будет воля Твоя!“»
Но я не могла произнести этих слов. Не могла.
И молилась. Молила. Просила Преподобную умолить Бога смиловаться над нами. Пощадить моего мужа. Моего ребенка. И меня.
«Ведь я не прославленная угодница Божия! — взывала я. — Я всего лишь обычная женщина, которая любит своего супруга и свое дитя. И хочет жить».
«Ты вступила на стезю Господню. Помнишь, как Христос сказал: „Кто хочет идти за Мной, пусть возьмет крест свой и идет“! — вновь напоминал мне священник. А может, она?»
«В чем я согрешила, что Бог так суров ко мне? Или Он меня испытует? Проверяет мою готовность к жертве?»
О, если б у меня было еще что-то, кроме семьи, что я могла бы предложить Богу как залог своей веры! Но что вообще может предложить человек своему Создателю, когда всё и так Его?
Может быть, я слишком люблю своего мужа? Больше, чем Бога? Больше, чем свою святую? Или же я была слишком счастлива? Можно ли так любить? Быть настолько привязанной к единственному человеческому существу? И быть столь любимой им?
«От чего мне отказаться? Какую жертву принести, чтобы избавить его от страдания?» — мучительно размышляла я.
Наконец я, казалось, пришла к «верному» решению.
«Мать и заступница наша, — взмолилась я к Преподобной, — если уж должно так быть, раз уж мне надо обязательно чем-то пожертвовать, пусть он тогда полюбит другую и уезжает с ней отсюда. Ведь сейчас многие уезжают. Даже Гордана уехала. К сестре, во Францию. А нам некуда податься. У нас никого нет. Мы не можем. Вместе. Но, быть может, он бы смог без нас. Если бы только Бог позволил! Пускай бы он тогда ехал — куда угодно! Лишь бы подальше от войны! Где его могут убить. И где он вынужден будет убивать людей».
«Нет! — сказал мой муж, когда я поделилась с ним своими мыслями. — Если меня призовут, я должен буду пойти. Может быть, я и вернусь. И тогда мы снова будем вместе».
Я плакала.
И он тоже не мог сдержать слез.
В молитве Преподобной я искала уже не помощи, но утешения. Она смотрела на меня сочувственным взором, словно желая подготовить к неизбежному. Она уже ничего не обещала. Это я сразу поняла.
Но не хотела принять сию неизбежность. Не могла.
Я опять стала придумывать разные игры, только теперь уже не «интеллектуальные».
В вазе перед иконой у меня теперь постоянно стоял свежий цветок. Его свежесть, решила я, будет залогом. Как символ. Показатель силы моей молитвы Преподобной. Если он не увянет, моего мужа не заберут.
Но наутро цветок завял. Теперь я знала, что страшный час совсем близок.
Молох требовал свежего мяса и крови. И мужчин забирали на фронт. Чтобы защитить теперь уже наше, только что образованное государство и сербский народ. Но я не хотела тогда этого понимать. Я видела и с той, и с другой стороны только «псов войны».
Я уже ни о чем не могла думать спокойно. Не могла ни спать, ни дышать. Ту, первую иконку преподобной Параскевы я держала в постели, под подушкой. Или же судорожно прижимала к груди.
Я вздрагивала от каждого шума. Меня пугал звук мотора возле нашего дома, свет фар, любые шаги на улице под окном, собачий лай за забором.
«Они придут и заберут его, — содрогалась я. Просыпалась в страхе. И спешила коснуться руки мужа. Чтобы убедиться, что он еще тут, со мной. Пока еще со мной.
Ему позвонили по телефону. Это было воскресным утром, когда мы по обыкновению пили наш первый кофе. Такие минуты всегда сближали нас. Прежде они были особенно дороги мне. Как мгновения нежности и самых светлых мыслей.
Ему позвонили — и он пошел. Мы наскоро поцеловались. Словно он уходил на работу. Как будто это не было расставанием на долгий срок. Быть может, навсегда. То был наш обоюдный негласный договор. Такое прощание, как нам казалось, оставляло больше надежды.
Я вернулась в наши опустевшие комнаты. В свою разом опустевшую жизнь. Чтобы сказать дочке, что забрали папу. И попытаться защитить ее от той боли, с которой сама не могла совладать. Укрепить ее, не имея на то сил.
„Что-то я не вижу, чтоб ты молилась“, — сказала она мне на следующий день. С обидой.
И какой-то недетской насмешкой. Словно хотела убедить меня в тщетности моей веры.
А я и вправду не молилась. Проходила мимо икон, даже не глядя на них. Для меня в тот миг существовала только моя рана. Мое окровавленное сердце. Я могла бы просить у Бога вернуть его. Или даровать мне хоть какое-то облегчение в моих мыслях и постоянных терзаниях. Но тогда любое обращение к Нему казалось мне бессмысленным. После стольких неуслышанных молитв. После стольких напрасно пролитых слез. Я ощущала также и некий стыд. Как будто стоишь перед запертой дверью. А хозяева не открывают, несмотря на твой стук и звонки. Хотя ты точно знаешь, что они дома.
„Господь глух к моим воплям. И моя святая — тоже. Быть может, я просто недостойна их внимания. Но к чему тогда молиться? Зачем призывать Того, Кто тебя все равно не услышит“, — размышляла я.
А когда моя девочка, не выдержав моего горя и плача, бежала играть на улицу, я слонялась, как проклятая, по пустым комнатам. И не знала, что делать. Куда деваться от невыносимой тоски. И вот я снова пришла к Преподобной. Подошла к ее иконе на стене.
„Как ты допустила?! Как ты можешь спокойно смотреть на меня, такую? Сломленную горем. Обезумевшую от боли. Разве тебе не жаль меня? Неужели это и есть Божия любовь к нам, людям? Где же милость?!“ — почти кричала я.
Я лежала перед ее иконой. И ударяла кулаками по полу. Билась об него головой.
Но лик ее был по-прежнему непроницаем.