Франц Кафка - Превращение (сборник)
Правда, таких, как теперь, не случалось – разве что еще в самом начале строительства. Разница в том, однако, что ведь то было самое начало… Работал я тогда как мальчонка-ученик над самым первым проходом, лабиринт был еще только намечен в самых общих чертах, первую свою площадку я хоть и вырыл, но и размером, и отделкой стен вышла она неудачно; словом, все было еще в зачатке, ее можно было считать первой пробой, которую, оборвись вдруг терпение, нетрудно и бросить без каких-либо сожалений. Вот тогда-то лежал я однажды на куче земли во время очередной передышки – вообще-то, передышек было многовато в моей жизни, – как вдруг услышал какой-то шум в отдалении.
Я был молод тогда, и любопытства во мне было больше, чем страха. Я стал прислушиваться, я весь превратился в слух, убежать подальше в лабиринт и затаиться под дерном даже не пришло мне в голову. Я только слушал себе и слушал. Было ясно, что кто-то роет землю, подобно мне, правда, звук был послабее, хотя какое было между нами расстояние, было трудно сказать. Я насторожился, но самообладания не потерял. Может, я занял чужое владение, подумал я, и хозяин теперь прорывает ход ко мне. Если бы предположение мое оправдалось, я, не имея склонности к завоеваниям и битвам, вероятно, удалился бы отсюда подальше и там начал бы новую стройку. Что ж, я был еще молод и бездомен и мог сохранять хладнокровие. Дальнейший ход событий также не принес мне особых волнений, только понять его было не так уж легко. То ли тот, кто там рыл и, возможно, стремился ко мне, изменил направление, потому что я, прервав работу, лишил его ориентира, то ли он сам изменил свои намерения. А может, я просто ошибся и он вовсе не направлялся ко мне. Какое-то время шум еще усиливался, и я по молодости лет своих уже раззадорился встречать землекопа, который вот-вот появится передо мной; но потом шум стал затихать, удаляться, словно бы уходить в противоположную сторону, и наконец совсем смолк. Долго еще я пытался уловить его звуки в наступившей тишине, пока не принялся снова за дело. Это предостережение было достаточно внятным, но я скоро забыл о нем, и на мои строительные планы оно не повлияло.
Между тогдашним временем и сегодняшним пролегли мои зрелые годы; но не выглядит ли все так, будто между ними ничего и не было? Я все еще делаю длинные передышки в работе и прислушиваюсь к своим стенам, а землекоп снова изменил свои планы, он поворачивает обратно, он возвращается из своего путешествия, он полагает, что дал мне достаточно времени, чтобы подготовиться к его приему. А у меня все обустроено хуже, чем тогда, хотя теперь я не мальчишка-новичок, а старый опытный зодчий. В решительную минуту силы мои могут и отказать, но как я ни стар, иногда мне хочется быть еще старше, таким, чтобы не было даже желания подниматься со своего ложа из мха. А на самом-то деле я не могу здесь выдержать долго, вот уже вскакиваю и мчусь снова вниз, в свое жилище, вовсе не отдохнув, а только растревожив себя новыми заботами. Как обстоят тут дела? Стало ли шипенье слабее? Нет, оно усилилось. Я прислушиваюсь в десятке мест и понимаю, что опять предался иллюзиям: шум повсюду одинаков, ничего не изменилось. Там, у супостатов, ничего не меняется, там спокойны, надвременны и надмирны, а здесь каждый миг сотрясает слухача до основания. И я снова иду по длинному коридору на дворцовую площадь; все вокруг словно насторожилось, ловит мой взгляд и отводит глаза, чтобы мне не мешать, и тут же снова пытается в моих глазах прочитать спасительное решение. Я качаю головой, его еще нет у меня. И на площадь я иду не во исполнение определенного плана. Проходя мимо того места, где я собирался копать свой наблюдательный ров, я еще раз осматриваю его; место выбрано очень удачно, ров протянулся бы в ту сторону, где имеется целая сеть мелких воздухопроводов, они очень облегчили бы мне работу; может, и копать не пришлось бы долго, чтобы добраться до источника шума, может, и прослушки воздухопроводов бы хватило. Но никакие резоны уже не в силах заставить меня приняться за этот ров. Что, он дал бы мне достоверные сведения? Однако я дошел уже до того, что и достоверных сведений мне не надо. На площади я выбираю добрый кусок освежеванного красного мяса и заползаю с ним в кучу земли, там хоть будет тихо, если еще есть где-нибудь тишина. Лакомясь мясом, смакуя, я думаю то о том незнакомце, что прокладывает вдали свой путь, то о том, что мне надо бы, пока есть время, приналечь на свои запасы. Вероятно, это и есть мой единственный выполнимый план. А еще я пытаюсь разгадать план пришельца. Странник он или тоже строитель? Если он путник, то с ним, по-видимому, можно бы договориться. Если он пробьется ко мне, дам ему что-нибудь из припасов, и он отправится дальше. Хорошо бы так. На своей земляной куче можно мечтать о чем угодно, даже о мире и согласии, хотя я-то хорошо знаю, что ничего подобного не бывает, что, окажись мы поблизости, мы тотчас, даже если сыты, как голодные псы вцепимся в глотку друг другу, пустив в ход и когти, и зубы. И сделаем это по нраву, ибо какой же странник, завидев такое жилье, не поменял бы свои паломнические планы? Но может, эта тварь тоже роет себе нору, тогда о согласии нечего думать. Даже если этот новосел готов терпеть соседа, то я-то терпеть его не намерен, особенно если он издает столько шума. Правда, он, похоже, довольно далеко, а если еще немного удалится, то исчезнет, возможно, и шум, и все опять будет хорошо, как в старое доброе время; и станет это происшествие тогда лишь злым, но полезным опытом, который побудит меня к различным усовершенствованиям; успокоившись, избежав близкой опасности, я еще способен на многое. А может, эта тварь, при ее-то чудовищных возможностях, передумает двигаться в мою сторону, с лихвой вознаградив себя на стороне противоположной. И это достижимо, конечно, не путем переговоров, а если в нем проснется разум или я покажу свою силу. В обоих случаях важно, знает ли обо мне и что именно знает мой супротивник. Чем больше я размышляю об этом, тем невероятнее мне представляется, что это существо вообще меня слышало; возможно, хотя и с трудом представимо, что какими-то сведениями обо мне оно все же располагает, но слышать меня оно вряд ли могло. Пока я ничего не ведал о нем, оно вообще не могло меня слышать, потому что тогда я вел себя очень тихо, свидание с любимым жильем вообще протекает в тишине полнейшей, потом, когда я начал рыть ров, оно могло бы что-то услышать, хотя рою я всегда почти бесшумно; но если бы оно что-то и услышало, то повело бы себя иначе – стало бы делать в работе своей перерывы, чтобы прислушиваться… Но ведь ничего подобного не было…
Певица Жозефина, или Мышиный народец
Перевод Ю. Архипова
Нашу певицу зовут Жозефина. Кто ее не слышал, тот не ведает, какой может быть магия пения. Нет человека, который не потерял бы голову от ее пения, что особенно следует оценить, если вспомнить, что народец наш не очень-то любит музыку. Уют и покой – вот для него лучшая музыка; ведь живется нам тяжко, и мы, если и пытаемся стряхнуть с себя груз посконных забот, то все одно не воспаряем в такие далековатые сферы, как музыка. И – никаких по сему поводу огорчений; еще не хватало; вот изрядная деловитость и хватка – это да, это веселит нас и утешает; что же до музыкальных радостей, какие нам не даны, то мы легко миримся с их отсутствием, как и с другими лишениями. Только Жозефина среди нас исключение; она-то музыку любит и умеет ее исполнять; но она одна такая, с ее уходом исчезнет из нашей жизни и музыка – и никто не может знать, как надолго.
Я не раз ломал себе голову над вопросом, что же это делается у нас с музыкой. Ведь мы напрочь лишены музыкального слуха, отчего же тогда мы понимаем, как хорошо поет Жозефина, или, поскольку сама она это отрицает, думаем, что понимаем. Простейшим ответом был бы такой: красота этого пения столь восхитительна, что завораживает и тупицу, но такой ответ не может удовлетворить. Будь это так, ее пение производило бы на нас впечатление чего-то необычайного, чего мы никогда не слышали прежде и не способны были бы услышать, если бы не Жозефина. Но ведь этого нет, и не один я держусь этого мнения, так думают все. В разговорах сколько-нибудь откровенных мы все признаем, что ничего такого уж чрезвычайного в том, как поет Жозефина, на самом-то деле нет.
Да и можно ли назвать это пением? Пусть мы не ахти как музыкальны, но ведь кое-какие традиции живы; в прежние-то времена народ наш знал толк в пении, о том сохранились и предания, и даже слова этих песен, которые, правда, никто больше петь не умеет. То есть кое-какое представление о пении у нас есть, а Жозефинино искусство, по правде говоря, этому представлению не соответствует. Да и можно ли назвать это пением? Может, это всего лишь присвистывание? А уж писклявым присвистом владеем мы все, собственно, это и есть природная способность нашего народца или, точнее, способ самовыражения. Все мы попискиваем, но ведь никому и в голову не приходит выдавать это за некое искусство; мы пищим себе и пищим, не придавая писку своему значения, даже не замечая его, многие среди нас и не подозревают, что владеют чем-то, присущим только нашему племени. Однако если б и вправду так было, что Жозефина не поет, а только пищит, не выходя при этом за пределы обычного писка, более того, явно уступая силе пения какого-нибудь заурядного землекопа, насвистывающего что-то день-деньской себе под нос за работой, если б все так и было, то мнимое искусство Жозефины хоть и было бы опровергнуто, однако загадка его воздействия все равно осталась бы неразрешимой.