Эрих Мария Ремарк - На обратном пути
Возвращается Людвиг. Я шепчу ему:
– Сходи к другому врачу. Этот точно ничего не умеет. Ни в зуб ногой.
Он устало отмахивается, и мы молча спускаемся по лестнице. Внизу он, отвернувшись, неожиданно говорит:
– Ну, до свиданья.
Я поднимаю на него глаза. Людвиг прислонился к перилам, стиснутые кулаки в карманах.
– В чем дело? – испуганно спрашиваю я.
– Мне нужно идти, – отвечает он.
– Так дай хотя бы руку, – изумленно говорю я.
Дрожащими губами он произносит:
– Тебе, наверно, не хочется до меня дотрагиваться – теперь.
Смиренный, тонкий, он стоит на лестнице, в той же позе, в которой всегда стоял в траншеях, с грустным лицом, опустив глаза.
– Ах, Людвиг, Людвиг, да что же они с нами делают? Мне не хочется до тебя дотрагиваться… Ах ты, дурачина, болван безмозглый, так я тогда так до тебя дотронусь, сто раз до тебя дотронусь. – Меня всего колотит, черт возьми, я даже зарыдал, вот идиот. Я обнимаю его за плечи, прижимаю к себе и чувствую, как он дрожит. – Ах, Людвиг, все это такая ерунда, может у меня тоже, просто пока молчит, но в свое-то время эта очковая змея сверху во всем разберется.
Он дрожит, дрожит, а я крепко обнимаю его.
II
На вечер в городе объявлены демонстрации. Уже много месяцев везде растут цены, люди бедствуют хуже, чем в войну. Жалованья не хватает на самое необходимое, а даже если деньги есть, часто на них ничего не купить. Зато все больше распивочных и танцплощадок, все больше спекуляций и мошенничества.
Группы бастующих рабочих идут по улице. Иногда образуются заторы. Говорят, военных призывают в казармы. Но их не видно. Раздаются «Долой!» и «Да здравствует!» На углу кто-то толкает речь. Потом вдруг все стихает… Медленно приближается колонна людей, выстроенных по четыре. Они в выцветшей полевой форме. Впереди большие плакаты: «Где благодарность отечества?», «Инвалиды войны голодают».
Плакаты несут однорукие. Они часто оборачиваются, проверяя, не отстает ли колонна, потому что сами идут быстрее.
За ними люди с овчарками на коротком кожаном поводке. Собаки с Красным Крестом слепых на шлейке внимательно идут рядом с хозяевами. Если колонна тормозит, они тут же садятся, и слепые останавливаются. Иногда собаки с улицы, тявкая и махая хвостом, бросаются в колонну поиграть с ними. Но поводыри только отворачиваются, не реагируя на лай и желание познакомиться, хотя у них настороженно заостренные, напряженные уши и внимательные глаза. Идут они так, как будто вообще не собираются больше бегать и прыгать, как будто понимают, для чего они здесь. Поводыри отличаются от сотоварищей, как сестры милосердия от бойких продавщиц. И другие собаки скоро оставляют свои попытки, уже через несколько минут отстают и с такой скоростью чешут обратно, как будто от чего-то бегут. Только один огромный пес, широко расставив передние лапы, стоит и лает, медленно, низко, протяжно, пока колонна не проходит мимо…
Странно, люди, потерявшие зрение в результате ранения, ведут себя иначе, чем слепые от рождения. Их движения порывистее и вместе с тем осторожнее, они не имеют еще уверенности множества лет в темноте. В этих людях еще живы воспоминания о красках, небе, земле, сумерках. Они еще двигаются так, как будто у них есть глаза, невольно вертят головой, чтобы увидеть, кто к ним обращается. У некоторых черные наглазники или повязки, но большинство без них, как будто тем самым они чуть ближе к краскам и свету. Над их опущенными головами бледнеет закат. В витринах загораются первые огни. Но они вряд ли чувствуют нежный вечерний воздух, овевающий лица; в грубых сапогах эти люди медленно бредут по вечной тьме, окутывающей их как облако, и в упорных, мрачных мыслях перебирают мелкие числа, которые необходимы для хлеба и жизни и которых нет. В погасших участках мозга вяло ворочаются голод и нужда. Беспомощные, исполненные гулких страхов, они чувствуют их близость, но видеть не могут и ничего не в силах с этим поделать, кроме как медленно идти по улицам, вынеся мертвые лица из мрака на свет с немой просьбой к тем, кто еще может видеть, увидеть.
За слепыми идут одноглазые. Искромсанные лица тех, кто получил ранение в голову; кривые, вывороченные губы, без носа, без челюсти; все лицо – огромный красный шрам с парой дырок там, где раньше были нос и рот. А увенчивают жуткое зрелище смиренные, вопрошающие, печальные человеческие глаза.
За ними множество людей с ампутированными ногами. У большинства уже искусственные, постукивающие по брусчатке конечности, которые они резко выворачивают в шагу, как будто весь человек искусственный, из железа и на шарнирах.
Потом идут контуженные. У них трясутся руки, голова, одежда, тело, как будто они все еще дрожат от страха. Эти люди уже не владеют своими членами, воля погашена, мышцы и нервы восстали против мозга, взгляд притупился, обессилел.
Одноглазые и однорукие толкают перед собой маленькие тачки с укрытыми клеенкой калеками, которые теперь могут жить только в инвалидных колясках. А один везет плоскую тележку, какие столяры используют для перевозки кроватей и гробов. На ней сидит обрубок. Ног нет вообще. Торс крепкого мужчины, и все. Массивный затылок и широкое, хорошее лицо с огромными усами. Он мог бы работать грузчиком. У него плакат с кривыми буквами, который он, вероятно, смастерил сам. «Я бы тоже хотел ходить, браток». У человека серьезное лицо. Изредка он при помощи рук меняет положение, елозя по тележке, чтобы было удобнее.
Колонна медленно идет по улицам. Встречные при виде ее умолкают. На углу Хакенштрассе шествие тормозится надолго. Там строят новую танцплощадку, и тротуар загроможден кучами песка, телегами с цементом, лесами. За лесами над входом уже горит красная вывеска: «Астория, танцплощадка и распивочная». Тележка с обрубком в ожидании, пока уберут какие-то шесты, останавливается как раз под этой вывеской. Темный жар ламп заливает и окрашивает неподвижное мрачно-красное лицо, которое будто налилось ужасающей страстью и, изойдя чудовищным воплем, сейчас лопнет.
Но колонна трогается, и это снова лицо грузчика, бледное после лазарета, в бледном вечере, оно благодарно улыбается, когда товарищ сует в зубы сигарету. Митингующие спокойно идут по улицам, без криков, без возмущения, выдержанно, только жалоба, не обвинение, они знают: тому, кто больше не может стрелять, не приходится ждать помощи. Они добредут до ратуши, постоят там немного, к ним обратится какой-нибудь секретарь, затем они разойдутся и поодиночке вернутся в тесные квартирки, к бледным детям и серой нужде, без особой надежды – пленные судьбы, которую им уготовили другие.
* * *С наступлением вечера волнение в городе усиливается. Мы с Альбертом ходим по улицам. На всех углах группками стоят люди. Ползут слухи. Якобы уже были столкновения военных с митингующими рабочими. Со стороны церкви Марии доносятся выстрелы, сначала отдельные, потом целая очередь. Мы с Альбертом смотрим друг на друга и, не говоря ни слова, идем в ту сторону. Нам навстречу попадается все больше людей.
– К оружию, эти канальи стреляют! – кричат они.
Мы идем быстрее, продираемся через толпу, торопимся, вот уже бежим; неподатливое, опасное возбуждение гонит нас вперед. Мы задыхаемся. Перестрелка становится громче.
– Людвиг! – кричу я.
И он уже бежит рядом. Губы сжаты, скулы выдаются, глаза холодные и напряженные – у Людвига опять траншейное лицо. У Альберта тоже. И у меня. Мы бежим на звуки выстрелов, как на приманку, перед которой невозможно устоять.
Люди с криком отшатываются от нас. Мы проталкиваемся. Женщины закрывают лица передниками и убегают. Поднимается негодующий вой. Несут раненого.
Мы добираемся до Рыночной площади. У ратуши занял позиции рейхсвер. Тускло блестят шлемы. На лестнице готовый к стрельбе пулемет. Сама площадь пуста, люди толпятся на близлежащих улицах. Безумие идти дальше. Хозяин площади – пулемет.
Но один человек все-таки выходит, совсем один. Позади него, вокруг домов, в рукавах улиц, как под напором пара, клокочет и сжимается черным комком толпа.
Но одиночка далеко впереди. В центре площади он из отбрасываемой церковью тени выходит на лунный свет. Раздается громкий, резкий окрик:
– Назад!
Человек поднимает руки. Луна такая яркая, что, когда он начинает говорить, в темном отверстии рта видны блестящие зубы.
– Братья!
Становится тихо. Между церковью, глыбой ратуши и тенью только его голос, одинокий голос на площади – порхающий голубь.
– Братья, бросьте оружие! Вы будете стрелять в своих? Бросьте оружие и идите к нам!
Никто еще не видел такой светлой луны. Солдатские мундиры на лестнице ратуши как будто вымазаны мелом. Отсвечивают окна. Освещенная сторона церковной башни словно зеркало из зеленого шелка. На погруженном в тень фасаде выдаются каменные рыцари в шлемах и забралах.
– Назад или стреляю! – повторяется приказ.