Джейн Веркор - Сильва
Сильва наклонилась, пес перевернулся на спину, болтая в воздухе лапами, и подставил под ожидаемые удары беззащитный живот. Сильва протянула к нему руку с буравом, уперла его острие в этот открытый, мягкий живот, и они надолго замерли в такой позе, словно Святой Георгий с драконом, посреди затихшего и успокоенного двора, где кролики и птица, уже забывшие о переполохе, вернулись к своей обычной жизни.
Наконец Сильва отвела свое оружие; собака, вскочив на ноги, торопливо лизнула ей руку, словно выполняя некий долг, и с радостным лаем кинулась на индюшек и кур. На бегу она оглядывалась на Сильву, словно говоря: "Ну давай вместе!" Сильва действительно побежала следом, и через минуту двор опять превратился в сумасшедшую пернатую карусель. И вдруг сквозь шум и гам я расслышал, как Сильва смеется.
Это случилось впервые, да и трудно было назвать настоящим смехом те звуки, которые больше походили на всхлипы, на вскрики. Рот Сильвы широко растянулся, но скорее в высоту, чем в ширину, и из него вылетало что-то, напоминающее испуганные возгласы. И все же сомневаться не приходилось: она смеялась, и смеялась от всей души. Так что я, и на сей раз не устояв перед легким соблазном замысловатых объяснений, пустился разрабатывать новые гипотезы природы смеха. Согласно теории ирландского философа по имени Бергсон (которого французы присвоили себе), смех есть способ социальной защиты против возможной деградации человека, превращения личности в автомат: "Воздействие механического на живой организм". Я всегда был убежден, что допущение это правдоподобно, но недостаточно, поскольку оно не принимает в расчет самую форму смеха - этого внезапного приступа спорадических всхлипов. Еще один из этих французов - великих любителей всяческих систем и концепций ("рациональных", как они их называют) - некий Поль Валери, изысканный господин со старушечьим, сморщенным, точно печеное яблоко, личиком, который два-три года назад выступал в "Атенеуме" с лекцией о гибели цивилизаций, объясняет в одном из своих трудов, что смех - это отказ от мысли, что с его помощью душа избавляется от образа, кажущегося ей ниже ее достоинства, - так желудок извергает то, чего не в силах переварить, притом в той же грубо-конвульсивной форме. Что касается конвульсивной формы, объяснение это вполне приемлемо, вот только оно далеко не охватывает все те случаи, которые дают нам повод для смеха. Ибо, глядя на Сильву и слыша ее первый неумелый хохот, так похожий на испуганный вскрик, я понял, что хохот этот и родился как раз из испуга, внезапно превратившегося в радость: душа освобождалась от пережитого страха через эту рефлекторную, примитивную, отрывистую разрядку, которая, в этой бурной вспышке, в эйфории, успокаивала натянутые нервы - так собака, выскочившая из воды, согревается, встряхиваясь всем телом. Я написал по этому поводу Валери, который мне не ответил, и Бергсону, который соблаговолил откликнуться. Он писал, что страх в нашем цивилизованном обществе, как правило, не входит в число явлений, вызывающих смех. Это меня не убедило: человек, например, давно уже лишился сплошного волосяного покрова, но тем не менее покрывается "гусиной кожей"; и мы по-прежнему смеемся во всякой ситуации, напоминающей нам, пусть хоть в виде символа или смутной реминисценции, те первобытные страхи, которые внезапно исчезают. Бергсон написал мне также - на сей раз в более живых выражениях, - что, судя по моим доводам, животные должны смеяться по тем же причинам, что и люди. Это соображение тем больше поразило меня, что я был потрясен первым смехом Сильвы именно как проявлением в ней человеческого начала. Стало быть, испуг, радость и "грубо-конвульсивное сотрясение" (то есть смех) должны входить даже в самую примитивную систему мышления. Я решил как следует обдумать все это, но мое врожденное недоверие к идеям (особенно к чужим), а может, нежелание утруждать мозги почти всегда заставляют меня забывать о подобных благих намерениях - так случилось и на сей раз.
Когда Сильва и Барон (так звали собаку) вдвоем устроили этот тарарам во дворе, я счел, что пора мне вмешаться. Подозвав мастифа, я посадил его на цепь и приказал успокоиться и молчать. Сильва пошла следом за нами. Она не выпускала из рук бурав. Она уселась наземь рядом с собакой, и до самого обеда они так и просидели бок о бок, неустанно наблюдая за хлопотливой жизнью фермы. Время от времени Барон, повернувшись к Сильве, щедро облизывал ей лицо - та позволяла ему делать это, и отныне они стали неразлучными друзьями.
Во время обеда Сильва по-прежнему упорно сжимала в правой руке свой бурав-талисман. Нельзя сказать, чтобы это помогло ей достойно держаться за столом. Она расплескала суп, потом, видя невозможность разрезать жаркое одной рукой, попыталась схватить его другой - пришлось Нэнни нарезать ей мясо маленькими кусочками, как ребенку. Вечером мы обнаружили, что она спит, засунув свой драгоценный талисман под подушку. Миссис Бамли ревностная католичка - предложила заменить бурав распятием того же размера: коли уж Сильве предстоит уверовать в могущество предметов, утверждала она, пусть это будет по крайней мере достойный поклонения предмет, который позже сможет что-нибудь значить для нее. Но утром Сильва гневно отшвырнула распятие прочь, и пришлось возвратить ей ее дурацкое орудие, столь необходимое и милое ее сердцу, тем более что она сама наделила его магической властью.
25
Даже если бы мне вздумалось утомить читателя, пересказывая ему нашу жизнь день за днем, я не смог бы этого сделать, так мало случалось у нас событий, действительно достойных упоминания: яблоки, узнанные Сильвой на натюрморте, волшебный бурав - редкие островки в однообразном океане повседневности, ничего особо примечательного, хотя я не ослаблял бдительности ни на минуту. Конечно, каждый день отмечался каким-нибудь незначительным успехом, сумма которых, по прошествии некоторого времени, могла показаться значительной, но застилать постель, чистить башмаки или перебирать картошку было скорее частью дрессировки, чем элементом воспитания. Мне представлялись куда более важными другие, незначительные успехи, формировавшие ее человеческую личность, вырывающие ее из животного состояния; такие успехи всегда принимали форму непредвиденного резкого скачка, со стороны кажущегося иногда просто молниеносным. Но больше всего удивляло меня то, что Сильва не прогрессировала именно там, где, казалось, можно было ожидать успехов скорее всего: в языке. Ее словарь значительно расширился, но только количественно. С вопросами и ответами у нас, как правило, дело обстояло хорошо, но лишь при условии, что они лежали в области повседневных практических поступков. Абстрактные идеи оставались для Сильвы недосягаемыми. Стоило ей столкнуться с таким запредельным понятием, как она безразлично замолкала, уставившись в пространство пристальным кошачьим взглядом своих странных миндалевидных глаз.
И лишь в одной области ее рассудку была доступна определенная способность к абстрагированию: в визуальной. Сначала это было ее отражение в зеркале - оно вызвало у нее первый шок, первое и фатальное смятение, то самое, что отделяет нас от остального мира, делая каждое человеческое существо одиноким скитальцем во Вселенной. Затем она признала фрукты на картине, и с тех пор ее любимой забавой стало искать их повсюду, в любом круглом предмете - в мяче, мотке шерсти, кольце для салфетки, даже в яйце; она говорила: "Яблоко!" или "Вишня!" (в зависимости от размеров), с явным удовольствием указывая пальцем на вещь, а иногда даже просто на тень или пятно на стене. Нэнни проявляла неустанное терпение, показывая ей всякого рода картинки, хотя чаще всего ее ждала неудача: Сильва узнавала лишь отдельные предметы, самые привычные или простые по форме - стул, кастрюлю. И никогда не узнавала живых существ.
Когда она впервые узнала нарисованное животное, ее реакция оказалась настолько неожиданной, что мы сперва даже не смогли понять ее истоки. Это было всего одно слово, одно высказывание Сильвы, которое я приведу чуть позже; оно мгновенно указало нам правильный путь и разъяснило, что мешало ей до сих пор идентифицировать изображенных человека или животное: их неподвижность. Для лисицы живое создание - это ведь не предмет, а движение, сопровождаемое запахом. А получилось так, что она узнала на картинке собаку, лишенную и того, и другого, узнала самым парадоксальным образом, именно по причине ее неподвижности, и это узнавание вызвало у нее потрясение такой силы, что она почти впала в истерику. Ибо собака на картинке была похожа на Барона - Барона, который к тому времени давно погиб.
Погиб он нелепо: удавившись собственной цепью. Скорее всего, ночью он поймал прошмыгнувшую мимо крысу и, пытаясь удержать ее, вертелся на месте до тех пор, пока не намотал себе на горло всю цепь; он не смог освободиться и задохнулся. Бедняга даже не залаял - так никто ничего и не услышал. Второй пес в это время наверняка спал. И именно Сильва, придя, как обычно по утрам, поздороваться со своим другом, нашла его уже окоченевшим, с высунутым языком, давным-давно мертвым.