Жорж Санд - Исповедь молодой девушки (сборник)
Друг мой, ты должна сделать мне милость, в которой ты отказала мне в эти последние, столь сладкие и дорогие дни, проведенные нами вместе: ты должна поговорить со мной о Палмере. Ты думала, что это еще причинит мне боль. Так вот, ты ошиблась. Это сразило бы меня, когда в первый раз я в запальчивости спрашивал тебя о Палмере; я был еще болен и невменяем; но когда рассудок вернулся ко мне, когда ты намекнула мне о тайне, которую ты не обязана была мне открывать, я, как мне ни было больно, почувствовал, что могу загладить свою вину, если не буду препятствовать твоему счастью. Я внимательно следил за вами, когда вы были вместе: я видел, что он тебя страстно любит и что в то же время со мною нежен, как отец. Поверишь ли, Тереза, это глубоко взволновало меня. Я и не представлял себе, что может быть такое великодушие, такое величие в любви. Счастливец Палмер! Как он уверен в тебе! Как он тебя понимает, а значит, как он достоин тебя! Это напомнило мне те времена, когда я говорил тебе: «Полюбите Палмера, я буду очень рад!» Ах, какое мерзкое чувство было у меня тогда в душе! Я хотел освободиться от твоей любви, которая угнетала меня угрызениями совести, а все-таки если бы тогда ты ответила мне: «Ну, так я люблю его!..» – я убил бы тебя!
Палмер – это доброе, великодушное сердце, он уже любил тебя, но не побоялся посвятить себя тебе, когда ты, быть может, еще любила меня! Я в подобных обстоятельствах никогда не решился бы рисковать. Во мне было слишком много той гордости, которой мы так чванимся, мы, светские люди, и которую так хорошо придумали глупцы, чтобы помешать нам пытаться завоевать счастье, несмотря на риск и опасности, или уметь хотя бы удержать его, когда оно от нас ускользает.
Да, мой бедный друг, я хочу исповедаться до конца. Когда я говорил тебе: «Полюбите Палмера», я порой думал, что ты уже любишь его, и это окончательно отдаляло меня от тебя. В последнее время я часто готов был броситься к твоим ногам; меня останавливала такая мысль: «Слишком поздно, она любит другого. Я так хотел, но она не должна была пойти на это. Значит, она недостойна меня!»
Вот как я рассуждал в своем безумии, и все же – теперь я в этом уверен – если бы я с чистым сердцем вернулся к тебе, даже если бы ты уже полюбила Дика, ты пожертвовала бы им для меня. Ты снова согласилась бы на то мученичество, которому я тебя подвергал. Послушай, я хорошо сделал, что сбежал, не правда ли? Я чувствовал это, покидая тебя. Да, Тереза, это и дало мне силы уехать во Флоренцию, не сказав тебе ни одного слова. Я чувствовал, что убиваю тебя день за днем и что у меня нет иного способа искупить свою вину, как только оставив тебя одну с человеком, который по-настоящему тебя любит.
Это поддерживало во мне мужество в Специи в продолжение того дня, когда я мог еще попытаться вымолить прошение; клянусь тебе, друг мой, у меня даже не появлялось такой недостойной мысли. Не знаю, сказала ли ты лодочнику, чтобы он не терял нас из виду, но поверь мне, это было бы совершенно не нужно! Я скорее бы бросился в море, чем захотел бы изменить доверию, которое Палмер оказал мне, оставив нас вдвоем.
Скажи же ему, что я его по-настоящему люблю, насколько я умею любить. Скажи, что это ему в той же мере, как и тебе, я обязан тем, что приговорил себя и казнил. Боже мой, сколько я выстрадал, прежде чем совершить в себе это самоубийство прежнего человека! Но теперь я горжусь собой. Все мои прежние друзья сочли бы меня глупцом или трусом, потому что я не пытался убить своего соперника на дуэли, с тем чтобы потом покинуть изменившую мне женщину, плюнув ей в лицо! Да, Тереза, я сам, вероятно, так же осудил бы у другого то поведение, которое я с такой радостной решимостью избрал по отношению к тебе и Палмеру. Дело в том, что я, слава богу, все-таки не грубое животное! Я ничего не стою, но я понимаю то малое, чего я все-таки стою, и я справедлив по отношению к самому себе.
Говори же мне о Палмере и не бойся, что мне это будет больно; совсем нет, это послужит мне утешением в часы хандры. Это придаст мне силы: ведь твой бедный ребенок еще очень слаб, и когда он начинает думать о том, чем он мог бы быть и чем стал для тебя, у него до сих пор еще мутится в голове. Но скажи мне, что ты счастлива, и я с гордостью скажу себе: «Я мог бы смутить, оспаривать и, быть может, разрушить ее счастье; я этого не сделал. Оно немного и мое творение, и теперь я имею право на дружбу Терезы».
Тереза с нежностью ответила своему бедному ребенку.
Под таким именем он отныне был погребен и словно набальзамирован в святилище прошлого… Тереза любила Палмера, по крайней мере она хотела любить его и верила, что любит. Ей казалось, что она уже не будет жалеть о том времени, когда каждое утро она просыпалась, боясь, что дом обрушится ей на голову.
Однако ей чего-то не хватало, и какая-то грусть охватила ее с тех пор, как она жила на этом голом утесе в Порто-Венере. Она как бы отреклась от жизни и в этом порой находила какую-то прелесть; но ее томили уныние и подавленность, что вовсе не было ей свойственно и чего она сама не могла бы объяснить.
Она не в силах была исполнить просьбу Лорана относительно Палмера: в своем письме она лишь кратко упомянула о том, как высоко она его ценит, и передала от него Лорану уверения в самых дружеских чувствах, но не могла заставить себя рассказать ему о своих отношениях с Палмером. Она не хотела открывать Лорану свое истинное положение, то есть говорить о своих обещаниях, на выполнение которых она сама еще окончательно не решилась. И даже если бы она уже приняла решение, было бы еще слишком рано заявить Лорану: «Вы все еще страдаете, тем хуже для вас! А я выхожу замуж!»
Только через две недели она получила долгожданные деньги. Все это время она плела кружева с усердием, огорчавшим Палмера. Став наконец обладательницей нескольких банковских билетов, она щедро заплатила своей доброй хозяйке и позволила себе прокатиться с Палмером вдоль берегов бухты; но она решила остаться в Порто-Венере еще на некоторое время – она сама не могла объяснить, почему ей так полюбилось это унылое и нищенское местечко.
Бывают душевные состояния, которые можно чувствовать, но трудно определить. Терезе удавалось излить душу только в письмах к матери.
В июле она писала ей:
«Я все еще здесь, несмотря на гнетущую жару. Я прилепилась, как раковина, к этой скале, где никогда не вздумает расти ни одно дерево, но где дуют сильные и живительные морские ветры. Климат здесь резкий, но здоровый, а беспрерывно видеть море, которое прежде я не могла переносить, кажется, стало для меня необходимостью. Местность, лежащая позади меня, куда я могу за два часа добраться на лодке, весной была восхитительна. Если пройти подальше, в том направлении, куда врезается бухта, то в двух или трех километрах от берега увидишь удивительные места. Почва, развороченная какими-то происходившими давным-давно землетрясениями, образует там причудливые складки. Это ряд красных песчаных холмов, покрытых соснами и вереском, надвигающихся друг на друга; на их гребнях образовались довольно широкие естественные дороги, которые вдруг отвесно падают в пропасть, так что вы не знаете, как продолжать путь. Если вернуться обратно по своим следам и заблудиться в лабиринте узких тропинок, протоптанных стадами, то окажешься у края других пропастей; мы с Палмером иногда целыми часами блуждали по этим лесистым вершинам в поисках дороги, которая привела нас туда. Потом спускаешься на необъятные равнины возделанной земли, пересекаемые здесь и там с известной правильностью все теми же странными холмами, а за этой безграничностью равнины расстилается синяя безграничность моря. С этой стороны горизонт кажется бесконечно далеким. С севера и востока высятся Приморские Альпы, резко очерченные гребни которых были еще покрыты снегом, когда я приехала сюда.
Но сейчас уже нет и в помине этих пустошей, покрытых цветущим дроком и кустами белого вереска, распространявших такой свежий и тонкий аромат в первые дни мая. Тогда здесь был рай земной: в лесах благоухало ложное черное дерево, иудино дерево[11], душистый терновник и ракитник, сверкающий, словно золото, среди черных кустов мирта. Теперь все выжжено, сосны источают терпкий аромат, на полях люпина, еще недавно цветущих и таких душистых, торчат только обрезанные стебли, черные, как будто их опалил огонь; жатва убрана, на полуденном солнце над землей поднимается пар, и нужно вставать очень рано, чтобы прогулка не превращалась в мучение. А так как, чтобы добраться в лодке ли, пешком ли до хорошего леса, нужно не меньше четырех часов, то возвращаться оттуда неприятно; высоты же, непосредственно окружающие бухту, великолепны по форме и живописны, но такие голые, что легче всего дышится все-таки в Порто-Венере или на острове Палмариа.
И потом, в Специи есть бич – москиты, порождаемые стоячими водами маленького соседнего озера и огромными заболоченными пространствами, которые земледельцы отвоевывают у моря. Здесь мы не страдаем от избытка пресной воды; у нас только море и скалы, а значит, нет насекомых, нет ни одной травинки, но зато какие облака, пурпурные, золотые, какие величественные бури, какой торжественный покой! Море – это картина, краски и настроение которой меняются каждую минуту дня и ночи. Здесь есть пучины, откуда доносятся страшные вопли, невообразимые, пугающие, нестройные; здесь раздается плач отчаяния, звучат проклятия ада, и по ночам я слышу из своего окошечка эти голоса бездны, то ревущие в какой-то неслыханной вакханалии, то поющие дикие гимны, которые наводят страх даже тогда, когда наступает почти полное затишье.