Джордж Оруэлл - Да здравствует фикус!
Что-то сегодня не того. Ну ладно, Дора, не волнуйся. Получишь ты свои два фунта. У нас оплата не сдельная, почасовая.
Он кое-как перевалился на спину.
— Давай-ка лучше выпьем. Вон там, у зеркала, бутылка, неси ее.
Дора принесла. Что ж, хотя бы не согрешил. Непослушными руками Гордон приставил горлышко ко рту и запрокинул бутылку, но кьянти, не попав в судорожно сжатую гортань, хлынуло через ноздри — Гордон чуть не захлебнулся. Это его доконало. Обмякшее тело, свалившись набок, начало сползать с кровати, лоб стукнулся в пол. Ноги, однако, остались наверху, и некоторое время Гордон размышлял, возможно ли существовать в столь странном положении. Этажом ниже юные голоса все еще выли хором:
Сегодня вечерком гульнем,Сегодня вечерком гульнем,Сегодня вечерком гульнем,А у-у-утром протрезвеем!
9
Да уж, пришлось наутро протрезветь!
В тяжелой мгле забрезжило сознание, и Гордон, чуть разлепив веки, заметил непорядок со стеллажами. Во-первых, книги не стоят, а лежат стопками. Во-вторых, корешки сплошь белые; белые, глянцевые как фарфор.
Открыв глаза пошире, он шевельнулся. Движение моментально отозвалось стреляющей болью в самых разных частях тела (например, почему-то в икрах и висках). Лежал он на боку, щекой на твердокаменной подушке, под мерзким колючим одеялом, царапающим рот. Кроме острых болезненных прострелов он во всем теле ощущал постоянную тупую боль.
Вдруг, как подброшенный, он скинул одеяло и сел — да это полицейская камера! В ту же секунду желудок свело спазмами, кое-как Гордон дополз до стоявшего в углу унитаза, его несколько раз вырвало.
Затем начались минуты такой боли, когда казалось, что вот-вот придет конец: жилы лопнут, череп взорвется. Ноги подкашивались, свет жег глаза потоком раскаленной лавы. Сев на краю койки и обхватив голову руками, Гордон постепенно приходил в себя. Камера метра два на четыре, узким глубоким колодцем. Стены до самого потолка облицованы белой чистейшей плиткой. И как это они умудряются мыть ее там, наверху? Из шланга, что ли? В одном торце высокое оконце с сеткой, в другом, над дверью, защищенная решеткой лампочка. Вместо койки — откидная полка, в железной, покрашенной зеленой краской двери глазок с наружным откидным щитком.
Утомившись обзором, Гордон лег и вновь натянул одеяло. Причины своего пребывания здесь интереса не вызывали. Довольно отчетливо помнился вечер накануне; по крайней мере до того момента, когда он очутился у Доры, в ее логове с фикусом. А что было потом, Бог знает. Вроде какой-то скандал, его швырнуло наземь, звенело разбитое стекло. Возможно, он кого-нибудь убил. И наплевать. Отвернувшись к стене, он укрылся с головой.
Через некий промежуток времени лязгнула створка глазка. С трудом повернув одеревеневшую, казалось заскрипевшую, шею, Гордон увидел светло-синий глаз и кусок плотной розовой щеки.
— Чайку хлебнешь?
Стараясь приподняться, Гордон застонал, опять схватился за голову. Чай, конечно, был бы весьма кстати, но если с сахаром, это погибель.
— Да, пожалуйста.
Констебль просунул полную до краев фаянсовую кружку. Лицо молодого полисмена смотрело добродушно, белые ресницы и широченная грудная клетка напоминали ломовую лошадь. Речь его, хоть и простоватая, звучала бойко.
— Хорош видок у тебя был, как привели!
— Плохо мне.
— Ну, вчера небось было и похуже. А чего на сержанта-то кидался?
— Я?
— Кто ж еще? Прям-таки озверел, орал мне в ухо: «Как этот человек смеет качаться? Он пьян, я ему врежу!» По протоколу у тебя «пьяный дебош». Хорошо еще, так надрался, что кулаком в лицо сержанту не попал.
— Что мне теперь будет?
— Пятерик штрафа или две недели отсидишь. Сегодня разбирает судья Грум. Считай, повезло, что не Уокер. Тот-то трезвенник, крут насчет пьяниц.
Чай был таким горячим, что Гордон, не заметив приторного вкуса, залпом выпил кружку.
Злобный голос (явно того сержанта, которому он хотел врезать) рявкнул из коридора:
— Выведи и умой его. «Черная Мэри» поедет полдесятого.
Констебль отпер дверь. В холодном коридоре Гордона затрясло, через пару шагов все перед глазами завертелось. Крикнув «тошнит!», он бросился к стене и, позеленевший, придерживаемый мощными руками констебля, изверг струю рвоты. Сладкий чаек! По каменному полу растеклась длинная вонючая лужа.
— Поганец! — процедил сквозь усы наблюдавший из конца коридора сержант в расстегнутом мундире.
— Давай-ка, приятель, — слегка встряхнул, поставил Гордона на ноги констебль. — Щас мы тя мигом освежим.
Приведя, вернее, притащив Гордона к цементному сливу, он помог арестанту раздеться до пояса. Затем, как опытная сестра милосердия, умело и деликатно обмыл его. Гордон даже набрался сил самостоятельно сунуть лицо под кран, прополоскать рот. Протянув рваное полотенце, констебль повел обратно, наставляя:
— Теперь посиди смирно. И гляди, в суде не перечь. Повинись, обещай больше не безобразничать. Особо много Грум-то не впаяет.
— Где мой галстук? — спросил Гордон.
— Сняли, получишь, как в суд повезем. А то у нас гостил тут один типчик, взял да на галстуке своем повесился.
В камере, усевшись на койку, Гордон занялся подсчетом кафельных плиток, но вскоре застыл, локти на коленях, голова в ладонях. Кости ныли, одолевали слабость, зябкая дрожь и, главное, безумная скука. Тащиться в суд, трястись в машине, болтаться по казенным коридорам, отвечать на вопросы, объяснять… Больше всего хотелось остаться одному и чтоб не трогали. Тем временем послышались голоса, шаги. В глазок заглянул констебль:
— Посетители к тебе.
Ох, только визитеров не хватало. Гордон нехотя поднял тяжелые веки — на него смотрели Равелстон и Флаксман. Как это вдруг они оказались вместе? Впрочем, какая разница? Хоть бы ушли скорей.
— Привет, парнишка! — хохотнул Флаксман.
— Вы зачем? — устало поморщился Гордон.
Измотанный, с рассвета искавший Гордона Равелстон впервые увидел полицейскую камеру во всей красе ее гигиеничной облицовки и бесстыдно торчащего унитаза. Лицо его невольно скривилось от брезгливости. Но Флаксмана, тертого малого, интерьер не смутил.
— Видали уголки похлеще, — подмигнул он. — Смешать бы ему стаканчик «Устрицы прерий», засиял бы новеньким долларом! А что, парнишка, глазки не глядят? Эх, что-то полиняли наши глазки.
— Напился вчера, — бормотнул Гордон, не отнимая рук от головы.
— Донеслась, донеслась, парнишка, славная весть.
— Слушайте, Гордон, — сказал Равелстон, — мы принесли залог, но, кажется, опоздали. Вас сейчас повезут в этот дурацкий суд. Жаль, что вы не назвались каким-нибудь вымышленным именем.
— Я сказал им свою фамилию?
— Вы все сказали. Я, черт меня дери, не уследил, как вы сбежали из того притона.
— И шатался по всей Шефтсбери-авеню, прихлебывая из бутылки! — с удовольствием дополнил Флаксман. — Вот только кулаком сержанта, это ты, парень, зря. Сглупил чуток. Да, обязан предупредить — мамаша Визбич учуяла след. Узнала от твоего приятеля, что ты в участке; уверена, что ты кого-то придушил.
— Гордон, послушайте, — вновь начал Равелстон, впадая в обычную неловкость, возникавшую при вопросе о деньгах. — Послушайте меня, пожалуйста.
— Да?
— Насчет этого вашего штрафа. Давайте, я улажу?
— Нет, не надо.
— Дружище, но ведь вас посадят.
— Хрен с ними.
Ему было все равно, пусть хоть на год сажают. Заплатить нечем, в карманах наверняка ни пенни: сам ли отдал Доре, или скорее она успела прибрать. Снова отвернувшись к стене, Гордон упорным молчанием заставил их наконец уйти. Слышалось, как, постепенно удаляясь, звучный баритон Флаксмана диктовал Равелстону рецепт коктейля «Устрица прерий».
Потом была сплошная гнусность. Гнусная тряска в «Черной Мэри», в зарешеченном боксе, тесном, как отсек общественной уборной. Еще гнуснее бесконечное ожидание в судебной камере, почти такой же, как в участке, даже с тем же количеством плиток, только значительно грязнее. Воздух холодный, но от вони не продохнуть. Беспрерывно приводят новеньких; впихивают на пару часов, забирают и частенько опять возвращают ждать приговора или вызова новых свидетелей. Сидели по пять-шесть человек, все на единственном сиденье — дощатой койке. Кошмарнее всего, что оправляться приходилось здесь же, публично. При этом слив в унитазе практически не работал.
До полудня Гордон просидел в прострации, стараясь держаться подальше от унитаза, ощущая болезненную слабость и мерзкую щетину на щеках. Соседи вызывали лишь вялое досадливое раздражение. Однако по мере того как головная боль стихала, он начал их различать. Тощий седой взломщик жутко нервничал из-за того, что станет с женой и дочкой, если его посадят. Взяли его как «подозрительно слонявшегося у подъезда» (имеющим ряд судимостей столь туманные обвинения действительно грозят тюрьмой). Вскидывая руки с необычайно гибкими пальцами, старый взломщик взывал к справедливости. Рядом с Гордоном сидел вонючий, как хорек, глухонемой. Далее — низенький пожилой еврей в пальто с меховым воротником: отправленный в Абердин закупать кошерное мясо, он спустил двадцать семь общинных фунтов на шлюх, а теперь требовал передать его дело раввину. Еще тут был смухлевавший с деньгами Рождественского клуба владелец бара — рослый, плотный, очень любезный, в ярко-синем пальто и с ярко-красным лицом (стандарт успеха барменско-букмекерского класса). Родня вернула присвоенные деньги, но члены клуба все-таки подали на него в суд. И хотя лихости он не терял, периодически глаза его так странно пустели и застывали, что Гордона пробирал холодок. Еще довольно молодой, еще шикарный, человек этот, вероятно, уже погиб. Заведение — которое, конечно, как у всех его лондонских коллег, в когтях какого-нибудь пивовара, — пойдет с торгов, имущество будет конфисковано, после тюрьмы ему не светят ни свой бар, ни вообще работа.