Макс Фриш - Штиллер
1 Тихий (нем.).
История Штиллера неизменно пользовалась успехом. Позднее, когда Юлика подружилась с ним и вышла за него замуж, ей, конечно, не раз приходилось выслушивать эту историю. Ведь в обязанности супруги входит - не зевать, не выказывать скуки, не перебивать, когда муж выступает со своим коронным номером. А коронным номером Штиллера был рассказ о пароме на реке Тахо. Только коммунисты морщили нос и хмурились, когда речь заходила о пресловутой победе человечности над идеей, но и они молчали из дружбы к Штиллеру, разве что, на худой конец, спрашивали слушателей: "Ну, а как бы вы отнеслись к победе человечности над идеей, если бы речь шла не о фашистах?" Но это уже не касалось Штиллера, да и с коммунистами в узком кругу друзей они стали встречаться все реже. А в более широком кругу номер Штиллера всегда имел успех. Иначе зачем бы он стал так часто рассказывать всем надоевший анекдот? И Юлика до сих пор не может понять, почему ее без вести пропавший муж во время их последнего свидания в Давосе вдруг заговорил о своем "поражении" в Испании. Почему поражение? Этого Юлика никак не могла себе объяснить. Разве все эти годы он не требовал, чтобы она восхищалась его действиями в Испании? И вдруг - поражение, факт, на чаше весов перевесивший все остальные, ставший началом многих бед, проклятьем, злым роком, и несчастный их брак он тоже приписывал своему поражению. Но почему, спрашивается?
Их последняя встреча: ноябрь, достаточно безрадостный и до появления Штиллера. Уже выпал снег. Юлика лежала на своей веранде, закутанная теплее обычного, даже руки ее были спеленаты верблюжьим одеялом. Настоящая мумия. Двигать она могла только головой, но и тогда в сером тумане видела лишь призрачный скелет ближайшей лиственницы, напоминавшей ей ее собственный рентгеновский снимок. Такой же скелет, в клочьях серого тумана. И это было единственное, что открывалось ее взору. Свинцовое небо, грязные клочья тумана, ползущие по склонам гор. Нельзя было даже понять, ходит ли еще по небу солнце. Вершины гор, такие знакомые и привычные, растворились в тумане, словно таблетки в стакане воды, - серое мутное месиво, ничего больше. Юлика всегда считала, что скучают только глупые люди, она, следовательно, - нет. Оказалось, что скука не имеет ничего общего с глупостью, наоборот, скука, в те дни владевшая Юликой, была утонченно-острым чувством - не знаешь, что ждет тебя через час, и вдобавок этот адский привкус вечности, когда земное время в расчет уже не принимаешь...
Штиллер, молча сидя на перилах ее веранды, упорно глядел на вьюгу. Он был небрит, бледен, как после бессонной ночи, от него даже на расстоянии разило алкоголем и к тому же еще чесноком.
- Что ты ел? - спросила Юлика.
- Улиток.
Штиллер ни слова не спросил о ее самочувствии. Кстати, приехал он не снизу, не из Цюриха, а из Понтрезины. Об этом он сообщил бедной Юлике почти со злорадством, можно было подумать, что именно сна заставляла Штиллера все лето изворачиваться и лгать. Он приехал из Понтрезины - иными словами, от той женщины. Потом, после этого язвительного сообщения, он снова умолк, не смотрел на Юлику, курил, не сводя глаз с серой пелены вьюги, и губы у него дрожали. Юлика не знала отчего.
- Ну, как ты жил в Париже? - спросила она.
На это он ответил, что в Париже ему снилась Юлика (таким тоном, словно это было результатом ее интриг). Юлика и раньше терпеть не могла эту его болтовню о снах - сны можно толковать как угодно, - и, разумеется, спрашивала она Штиллера не о его парижских снах, а о том, чем он занимался в Париже. Однако Штиллер рассказал ей свой сон, и даже очень подробно:
- Мы с тобой были в какой-то компании, и вдруг я совершенно пал духом, хотел что-то сказать, но у меня не оказалось голоса, а я должен был говорить громко. Положение - хоть плачь! Л сказать необходимо! Я увидел, что ты улыбаешься, и закричал, ты улыбалась вот так, как сейчас, знаешь, как человек, который всегда и во всем прав, но я все равно продолжаю кричать, и вот ты уходишь, а я не могу тебя удержать, вся компания, конечно, тоже считает, что мне не следует так орать; я веду себя непозволительно, я и сам знаю. "Образумься! - говорят они. - Догони ее, утешь, постарайся все загладить!" Я сам знаю, что не прав, бегу, ищу тебя на улицах, нахожу в каком-то парке вроде Люксембургского сада, впрочем, это не имеет значения, весна, и ты сидишь на зеленой лужайке и улыбаешься; я пытаюсь тебя задушить обеими руками, напрягая все свои жизненные силы, но тщетно; притом я знаю: нас видят, я душу, я терзаю тебя, но ты такая гибкая, неподатливая - ты только улыбаешься...
Разумеется, Юлика ничего не ответила. Вскоре пришла сестра, спросила, не озябла ли Юлика. Юлика вежливо поблагодарила. В морозном воздухе было видно, как тает дыханье, но Юлика, обложенная грелками, укутанная одеялами, не мерзла. Когда сестра удалилась, Штиллер сказал:
- Вчера мы со всем этим покончили - Сибилла и я. Вчера, в Понтрезине.
- Что за Сибилла? - спросила Юлика.
- А теперь все кончено и у нас с тобой, Юлика, кончено навсегда, пойми это.
Юлика молчала.
- Кончено навсегда! - повторил он.
Эта сцена, надо полагать, была не лишена некоторого комизма: во-первых, Штиллер упрекал свою Юлику, все лето пролежавшую здесь на веранде, - за улыбку, приснившуюся ему в Париже; во-вторых, он преподнес ей эту новость в таком тоне, словно это величайшее событие в истории человечества, словно умирать в санатории сущие пустяки по сравнению со вчерашними понтрезинскими похоронами его семимесячной связи. Не лишена была комизма и его запоздалая исповедь, поток откровенности, признание в любви к даме, которую, как выяснилось, звали Сибиллой. Юлика видела: Штиллера раздражает, что она во время его речи сдувает снежные хрусталики с верблюжьего одеяла. Но что ей было делать? Все лето она боялась того, о чем он сейчас рассказывал, она давно знала, что обманута, и сейчас это уже не было для нее неожиданностью. А безутешный Штиллер все шагал взад-вперед по ее стилизованной веранде и с наслаждением выкладывал подробности, которых Юлика вовсе не требовала от него.
- Да, - сказал он наконец. - Вот так оно и было.
- А теперь?
Неправда, что Юлика злорадно улыбнулась или вообще улыбнулась. Штиллеру снова что-то пригрезилось. Кстати, не мог же он ожидать, что бедная Юлика зальется слезами оттого, что он лишился своей Сибиллы. Чего он опять ждал от Юлики? Она сдувала снежинки с верблюжьего одеяла, вот и все, а в сухом заявлении Штиллера, что с Юликой, как-никак законной женой, он тоже покончил после разрыва с Сибиллой, не видела логической связи. Штиллер снова сидел на перилах, почти все время глядя на вьюгу, словно он беседовал с призрачными деревьями, словно весь пыл его слов относился не к данной минуте, не к данному месту, не к бедной Юлике; слова его звучали как давно уже заготовленные в глухом одиночестве формулы, которые он нанизывал безотносительно к тому, что было на самом деле, решительно и жестоко, чем жесточе, тем лучше, как бы по чужому велению. Впрочем, он, может быть, сам себе это велел по пути в Давос или в кабачке за блюдом улиток. Неумолимый мужской приказ. Юлика слушала, не в силах избавиться от странного чувства: кто заставляет тебя нести эту жестокую чепуху, славный мой Штиллер, ты ведь не такой! Он был жесток, как несчастный палач, который видит свою жертву и не вправе дать волю жалости, потому что тогда не сможет привести приговор в исполнение, - вот почему Штиллер не смотрел на Юлику, вот почему уставился на вьюгу, на серые лиственницы. И чем больше он говорил, тем яснее Юлика чувствовала: все это не так, мой славный Штиллер, все обстоит совсем по-другому!.. Штиллер говорил без конца.
- Если бы не это поражение в Испании, - сказал он, - если бы я встретился с тобой, чувствуя себя настоящим, полноценным человеком, я давно ушел бы от тебя, Юлика; наверно, сразу же после первого поцелуя, и мы оба избегли бы нашего несчастного брака. Понимаешь, Юлика, что самое горькое: нам следовало знать наперед, что ничего у нас не получится. И сигналов на нашем пути было достаточно, не хватало только смелости их увидеть. Сегодня я все понимаю. Вероятно, я никогда не любил тебя по-настоящему. Я был влюблен в твою холодность и хрупкость, в твое молчание. Мне хотелось помочь тебе обрести голос, разгадать тебя. Неисполнимая задача! Я вообразил, что нужен тебе. Твоя постоянная усталость, твоя томно-осенняя бледность, твое слабое здоровье... Подсознательно я нуждался в женщине, которую надо оберегать, чтобы самому казаться тем более сильным. Мне надо было завести себе обыкновенную любовницу, понимаешь, Юлика, простую здоровую девушку, которая хочет, чтобы ее обнимали, и сама может обнять тебя, но нет, такой я боялся. Я вообще всего боялся! Ты была для меня как бы пробным камнем. И потому я не мог от тебя уйти. Научить тебя радости - непосильная задача! С моей стороны это было чистым безумием. Я стремился научить тебя радости, а сделал тебя больной, да оно и понятно. Стоит ли быть здоровой с таким мужем; и вот страх, что я тебя сделал несчастной, приковывал меня крепче, чем счастье, которое ты могла бы мне дать.