Золотая роза. Заметки о писательском труде - Константин Георгиевич Паустовский
Гайдар рассвирепел.
– «К чему относится», «к чему относится»! – передразнил он меня. – К тому, к чему надо, к тому и относится! Ну, черт с тобой! Сиди, выписывай свои сочинения. А я пойду запишу эту фразу.
Но долго он не выдержал. Через двадцать минут он опять ходил у меня под окном.
– Ну, какую еще гениальную фразу ты придумал? – спросил я.
– Слушай, – сказал Гайдар, – раньше я только смутно подозревал, что ты размагниченный интеллигент и насмешник. А теперь я в этом убедился. И притом – с горечью.
– Иди ты знаешь куда! – сказал я. – Честью прошу, не мешай!
– Подумаешь, какой Лажечников! – сказал Гайдар, но все-таки ушел.
Через пять минут он возвратился и еще издали прокричал мне новую фразу. Она правда была неожиданной и хорошей. Я похвалил ее. Гайдару только этого было и надо.
– Вот! – сказал он. – Теперь я к тебе больше не приду. Никогда! Как-нибудь напишу и без твоей помощи.
И вдруг добавил на ужасающем французском языке:
– О ревуар, месье л’экривен рюс совьетик![2]
Он очень увлекался в то время французским языком и только что начал его изучать.
Гайдар еще несколько раз возвращался в сад, но мне не мешал, а ходил по дальней дорожке и что-то бормотал про себя.
Так он и работал – придумывал на ходу фразы, потом записывал их, потом опять придумывал. Весь день он ходил из дома в сад. Я удивлялся и был уверен, что повесть у Гайдара едва-едва движется. Но потом оказалось, что он хитрил и записывал гораздо больше, чем по одной фразе.
Недели через две он окончил «Судьбу барабанщика», пришел ко мне в баньку веселый, довольный и спросил:
– Хочешь, я прочту тебе повесть?
Я, конечно, очень хотел послушать ее.
– Так вот, слушай! – сказал Гайдар, остановился посреди комнаты и засунул руки в карманы.
– Где же рукопись? – спросил я.
– Только никудышные дирижеры, – наставительно ответил Гайдар, – кладут перед собой на пюпитр партитуру. Зачем мне рукопись! Она отдыхает на столе. Ты будешь слушать или нет?
И он прочел мне повесть наизусть, от первой до последней строчки.
– Ты где-нибудь чего-нибудь все-таки здорово напутал, – сказал я с сомнением.
– На пари! – крикнул Гайдар. – Не больше десяти ошибок! Если ты проиграешь, то завтра же поедешь в Рязань и купишь мне на барахолке старинный барометр. Я его уже присмотрел. У той старухи, – помнишь? – которая во время дождя надевает на голову абажур. Сейчас я принесу рукопись.
Он принес рукопись и второй раз прочел повесть наизусть. Я следил по рукописи. Только в нескольких местах он ошибся, да и то незначительно. Из-за этого у нас несколько дней шла распря, выиграл ли Гайдар пари или нет.
В общем, я купил, к великой его радости, барометр. Мы решили сообразовать с этим медным громоздким сооружением свою рыболовную жизнь, но сразу же попали в дурацкое положение и промокли до костей, когда барометр предсказал «великую сушь», а на самом деле три дня лил дождь.
То было чудесное время непрерывных шуток, «розыгрышей», споров о литературе и рыбной ловли по озерам и старицам. Все это каким-то неуловимым образом помогало нам писать.
Мне пришлось быть при том, когда Федин начал писать свой роман «Необыкновенное лето».
Да простит меня Федин, что я пишу об этом. Но мне кажется, что манера работы каждого писателя, особенно такого мастера, как Федин, интересна и полезна не только для писателей, но и для всех людей, любящих литературу.
Жили мы в Гаграх, в небольшом доме на самом берегу моря. Дом этот, похожий на дореволюционные дешевые «меблирашки», представлял из себя порядочную трущобу.
Во время бурь он трясся от ветра и ударов волн, скрипел, трещал и, казалось, разваливался на глазах. От сквозняков двери с вырванными замками сами по себе медленно и зловеще отворялись и, постояв неподвижно несколько секунд и подумав, вдруг захлопывались с таким звоном, что с потолка сыпалась штукатурка.
Все бродячие псы из Новых и Старых Гагр ночевали под террасой этого дома. Иногда, пользуясь временным отсутствием хозяев, они залезали в комнаты, ложились на кровати и мирно похрапывали.
Входить в свою комнату надо было с опаской, независимо от характера пса, захватившего вашу кровать. Пес совестливый и робкий вскакивал и с отчаянным визгом бросался вон. Если вы попадались ему под ноги, то он со страха мог вас укусить.
Если же пес попадался нахальный и опытный, то он, лежа на кровати и следя за вами ненавидящим глазом, начинал так страшно рычать, что приходилось вызывать на подмогу соседей.
Окно из комнаты Федина выходило на террасу над морем. Во время штормов плетеные кресла с террасы сваливали в кучу около этого окна, чтобы они не намокали от брызг. На этой куче кресел всегда сидели собаки и смотрели сверху на Федина, писавшего за столом. Псы подвывали от желания попасть в его освещенную и теплую комнату.
Сначала Федин жаловался, что псы его просто бросают в дрожь. Стоило ему оторваться от рукописи и, задумавшись, посмотреть на окно, как десятки горящих ненавистью собачьих глаз впивались в него. Он чувствовал от этого даже некоторую неловкость, как будто был виноват, что живет в тепле и занимается явно бессмысленным делом, водя пером по бумаге.
Это, конечно, в какой-то мере мешало Федину работать, но он скоро привык и перестал считаться с собаками.
Мне думается, что простота и неустроенность нашей жизни напомнили ему молодость, когда мы могли писать на подоконнике, при свете коптилки, в комнате, где замерзали чернила, – при любых условиях.
Большинство писателей пишут по утрам, некоторые пишут и днем, и очень немногие – ночью.
Федин мог работать, и зачастую работал, в любой час суток. Лишь изредка он отрывался, чтобы передохнуть.
Он писал по ночам под немолчный гул моря. Этот привычный шум не только не мешал, но даже помогал ему. Мешала, наоборот, тишина.
Однажды поздней ночью Федин разбудил меня и взволнованно сказал:
– Ты знаешь, море молчит. Пойдем послушаем на террасу.
Глубокая, казалось, космическая тишина остановилась над берегом. Мы затихли, чтобы уловить в темноте хотя бы слабый плеск волны, но ничего не могли услышать, кроме звона в ушах. Это звенела наша кровь. В высокой, тоже какой-то космической мгле тускло светили звезды. Мы, привыкшие к беспрерывному морскому шуму, были даже подавлены этой тишиной. Федин в ту ночь не работал.
Невольно наблюдая за Фединым, я узнал, что он садился писать только