Другая страна - Джеймс Болдуин
На улице было пустынно, большинство огней не горело. Вот прошла одна женщина, другая; один мужчина, другой; изредка встречались парочки. Жизнь кипела на уголках, возле баров, где еще был свет; там сбивались в группки оживленные белые мужчины и женщины, они болтали, улыбались, жали друг другу руки, подзывали такси, которые уносили их прочь, исчезали в дверях баров или растворялись в темноте боковых улочек. Маленькие темные кубики газетных киосков притулились у края тротуара, к ним подходили полицейские, таксисты и прочий люд, обменивались привычными словами с продавцами, чьи голоса глухо, доносились изнутри. Рядом рекламировалась жевательная резинка – отведай, и все заботы уйдут, а улыбка никогда не покинет твоего лица. Пылающее неоном название гостиницы резко выделялось на фоне темного, беззвездного неба. С ним соперничали имена кинозвезд и других бродвейских знаменитостей, а также названия – чуть ли не в милю длиной – марок автомобилей, мчавших этих небожителей в бессмертие. Острые, как пики, или тупые, словно фаллосы, черные небоскребы стерегли этот никогда не засыпающий город.
Руфус брел у подножья темных великанов – один из падших, загубленных чудовищной тяжестью этого города, один из раздавленных им за день. Одинокий как перст, доведенный этим одиночеством до полного отчаяния, он, однако, был в своем сиротстве не одинок. Те юноши и девушки, что пили сейчас за стойками баров, могли легко попасть в его положение – их разделяла преграда почти мнимая, вроде дымка от сигареты. Они, конечно, никогда не признались бы в этом, один вид Руфуса их бы шокировал, но в глубине души знали, почему он оказался на улицах ночного города, почему допоздна разъезжает в подземке, почему у него подводит от голода живот, волосы свалялись, а сам он весь пропах потом, почему одежда и обувь на нем не по сезону легкие и, наконец, почему он так боится остановиться и перевести дух.
Руфус в нерешительности застыл перед запотевшими стеклянными дверями клуба, откуда доносилась джазовая музыка. Всматриваясь внутрь, он не столько видел, сколько знал, что на подиуме неистово работают негритянские парни, а им рассеянно внимает разношерстная публика. Громкая, бездушная музыка била по мозгам, музыканты не стремились передать что-то свое, они изрыгали звуки как проклятие, в силу которого больше не верили даже те, кто давно уже жил одной ненавистью. Они знали, что их не услышат – если кровь в жилах давно застыла, разве может она запульсировать, забиться вновь? Поэтому музыканты играли навязшие в ушах мелодии, словно уверяя слушателей, что все идет как надо, а людям за столиками это нравилось, и они громко переговаривались, стараясь перекричать ревущую музыку, а те, кто сидел у стойки, улаживали под прикрытием музыки, до которой им не было никакого дела, свои делишки. Руфусу хотелось в туалет, но стыд за свой неряшливый вид не пускал его внутрь. Он не появлялся на людях почти месяц. Ему представилось, как он крадется меж столиками в туалет, потом обратно, а люди – кто сочувственно, кто с ухмылкой – провожают его взглядами. Кто-нибудь не удержится и шепотом спросит: «Это что же, Руфус Скотт?» А кто-то взглянет на него с молчаливым ужасом, а потом снова займется своим делом, тяжело и жалостливо вздохнув: «Да, это он!» Нет, никакая сила не заставит его войти; и пока он пританцовывал у дверей, его глаза увлажнились слезами.
Из ресторана, смеясь, вышла белая парочка; проходя мимо, они даже не заметили его. Вырвавшиеся из дверей тепло, людской дух, запах виски, пива, сигарет ударили по нему с такой силой, что он зарыдал навзрыд, а в животе грозно заурчало.
Ему вспомнились дни и ночи, ночи и дни, когда он тоже был внутри, на подиуме или в зале, среди людей, и все ему удавалось, а отыграв, он отправлялся на какую-нибудь вечеринку, и там, понемногу пьянея, дурачился с музыкантами – своими друзьями, и все уважали его. Потом шел домой, а придя, запирал дверь, стаскивал обувь, иногда наливал себе что-нибудь выпить, ставил пластинку и слушал музыку, развалившись на постели, звонил подружке. Или, сменив белье, носки, рубашку и приняв душ, шел в Гарлем к парикмахеру, а потом отправлялся в родной дом – повидать родителей, повозиться с сестренкой Идой и вкусно поесть: свиные ребрышки, отбивную, цыпленка, зелень, кукурузные лепешки, картофель, печенье. На какое-то мгновение ему показалось, что он сейчас потеряет от голода сознание, и он поспешил привалиться к стене. Лоб его покрылся испариной. Нужно кончать с этим, Руфус, подумал он. Нужно кончать со всем этим дерьмом. Усталость и тупое равнодушие ко всему охватили его. Никого не видя на улице и надеясь, что из ресторана тоже никто не успеет выйти, он, держась одной рукой за стену, направил струю мочи прямо на холодный как лед тротуар; от асфальта тут же заструился легкий пар.
Он вспомнил Леону. Вернее, его вновь охватило холодом привычное состояние тошноты, и уже поэтому он знал, что вспомнил Леону. И тогда он очень медленно побрел прочь, подальше от гремевшей музыки, засунув руки в карманы и опустив голову. Холод он перестал ощущать.
Ведь вспомнив Леону, он почему-то не мог не вспомнить глаза матери, гнев отца, красоту сестры. Не мог не вспомнить гарлемские улицы, мальчишек, облепивших ступеньки, девчонок, расположившихся чуть повыше, белых полицейских, научивших его ненависти, уличные игры с мячом, торчащих у окон женщин и разные подпольные лотереи, в которые он играл, надеясь на удачу, навсегда ускользнувшую от его отца. А еще – музыкальные автоматы в кафе, ухаживания, танцульки, стычки, драки «стена на стену», первую ударную установку, купленную ему отцом, первую сигарету с марихуаной, первую рюмку. И рано ушедших друзей – зарезанных прямо там же, на ступеньках, и того, которого нашли мертвым в снегу на крыше дома: он умер от слишком большой дозы наркотика. И еще – вечный ритм, ни на секунду не покидавшую пульсацию. Негр, говорил ему отец, живет всю жизнь под эту дробь, живет и умирает. Черт побери, он даже детей делает под эту дробь, а ребенок, которого он посылает в утробу матери, в том же ритме брыкается там и спустя девять