Джон Голсуорси - Человек с выдержкой
– Майлс слишком уж хорош для меня, – сказала она мне на второй день, когда мы рысцой ехали к дому. – До того стойкий человек, что просто страшно. Если бы он только был способен хоть ненадолго забыть про свои моральные устои! Ох, мистер Бартлет, не хочется мне туда возвращаться, честное слово! Это ведь ужас что такое. А он говорит так: ну, брошу ранчо, а ведь мне тридцать восемь лет, и я ничего не добился. Значит, придется клянчить у кого-то работу? На это он не пойдет. А так я, наверное, долго не выдержу.
Я написал Рудингу. Ответ пришел сухой и сдержанный. Смысл его был таков: боже упаси, чтобы он стал насильно тащить жену к себе. Но сам он вынужден еще года два просидеть на острове. Потом, возможно, удастся продать ранчо и купить ферму в Англии. Уехать отсюда сейчас – значит разориться. Он страшно скучает по жене, но каждый должен делать свое дело. Он считает, что ей лучше пожить у родителей и не подвергать себя здесь вместе с ним лишениям.
Ну, а потом, естественно, произошло то, что меньше всего могло прийти в голову такому человеку, как Рудинг, с его понятиями о верности и долге. Дочь Фулджемба встретилась с молодым мужчиной и, безусловно, не без внутренней борьбы – она была, в сущности, неплохой человек – ушла к нему. Случилось это в начале 1906 года – как раз когда главные трудности на Бир Рэнч близились к концу. Жалко мне его было очень, и все-таки сами собой напрашивались слова: «Милый мой, где же у тебя были глаза? Неужели ты не понимал, что если отпустишь от себя «дочь Фулджемба», с ней обязательно произойдет нечто подобное?» А впрочем, что он мог поделать, бедняга?
Он проделал шесть тысяч миль пути, чтобы дать ей развод. Низменное любопытство привело меня в зал суда. Никогда я так чистосердечно не восхищался Рудингом, как в тот день, наблюдая, как он спокойно дает показания в этом претенциозном и двуличном суде, среди хитрых и ловких законников.
Прямой и тонкий, с худым загорелым лицом, с ранней сединой в шевелюре редкостного оттенка, с твердым взглядом, он говорил негромко, и вся его одинокая фигура дышала печальным и сдержанным упреком. И не меня одного тронула короткая речь, с которой он обратился к судье: «Милорд, мне бы хотелось сказать, что у меня ни к кому нет недобрых чувств. Я считаю, что виноват сам. Я не должен был просить женщину разделить со мной одиночество и трудности суровой жизни в такой дали от дома». С каким-то удовольствием увидел я, как судья ответил ему легким поклоном, будто говоря: «Отдаю вам должное как джентльмен джентльмену, сэр». Я хотел было подойти к Рудингу после суда, но в последнюю секунду почувствовал, что это ему сейчас нужно меньше всего на свете.
Прямо, можно сказать, из зала суда он отправился назад, за шесть тысяч миль, и продал ранчо. Наш частый гость Каннингэм, занимавший в Эскваймолте какой-то государственный пост, рассказывал, что Рудинг из-за этой сделки очень проиграл в общественном мнении. Некие предприимчивые люди, заинтересованные в торговле недвижимым имуществом, объявили, что на Ванкувере обнаружены угольные пласты, отчего Вир Рэнч и несколько соседних участков сразу значительно повысились в цене. Рудингу предложили крупную сумму денег, и он согласился. Он уже уехал с ранчо, когда поступили неопровержимые доказательства того, что сообщение об угольных залежах ложь. Рудинг немедленно предложил сбавить цену, оставив себе лишь стоимость земельного участка. Его предложение было, естественно, принято, и можно легко представить себе негодование тех, кто продал свои участки по высокой цене. Эти верные сторонники собственнических законов не изменили принципу «caveat emptor»[1] и в собственное оправдание ругали моего приятеля последними словами. На вырученные деньги он купил другое ранчо – на материке.
Как он провел следующие восемь лет, я знаю очень приблизительно. На родину он, кажется, так и не возвратился. По словам Каннингэма, он «все такой же уравновешенный, пользуется огромным уважением, но близко ни с кем не дружит. С виду почти не изменился, только поседел».
А потом, точно гром среди ясного неба, грянула мировая война. Рудинг, я думаю, почти что обрадовался ей. Вряд ли он представлял себе, что за кошмар принесет она с собою. Ему казалось, что это неизбежная схватка, долгожданная возможность показать, из какого он теста сделан и на что способна его страна. И нужно признаться, что он-то оказался способен на большее. Начал он с того, что покрасил волосы. На вопрос: «Возраст?» – он ответил четко: «Сорок», а «восемь» произнес невнятно, так что получилось как бы сорок с небольшим. Его взяли в армию и, учитывая опыт, приобретенный им в Трансваале, назначили офицером в армию Китченера. Но во Францию он попал только в начале 1916 года. Полковник, под командованием которого он служил, считал, что никто из офицеров не умеет лучше него обучать новобранцев, да и волосы у него, понятно, вскоре опять стали седыми. Говорят, он был невероятно раздражен тем, что его держат в тылу. Весной 1916 года его имя было упомянуто в сообщении с фронта, а летом он сильно пострадал от газовой атаки на Сомме. Я пошел в госпиталь проведать его. Он отпустил седые усики, но в остальном нисколько не изменился. С первого взгляда было ясно, что он из тех, кто до конца сохранит самообладание, что бы ни случилось. Чувствовалось, что это нечто само собой разумеющееся, что иная возможность ему и в голову не приходит. Он так беззаветно служил делу победы, что совершенно забыл о себе. Он стал таким же солдатом, как и самые лучшие, самые стойкие из кадровых военных, которые привыкли ни о чем не думать; стал солдатом совершенно естественно, как будто это было у него в крови. Со всех сторон окруженный смертью, он жил спокойно, ничем не выдавая своих чувств. Все это в порядке вещей, только бы его родина вышла победительницей из войны, а в том, что именно так и будет, он нисколько не сомневался. Что же касается меня, то я испытывал двойственное чувство: я и восхищался им и в то же время как будто презирал его как человека слишком прямодушного и бесхитростного.
Конечно, я был воспитан в том же духе, что и он: рыцарский герб, «дочь Рудинга» и все такое прочее, но вместе с тем меня уже коснулись новые веяния с их волнениями и тревогами.
Не один раз побывал я в этом Тинмутском госпитале, где медленно поправлялся Майлс Рудинг.
Однажды я напрямик спросил его: разве это не закон, что со временем человек все-таки сдает? Он как будто слегка удивился.
– Если ты настоящий человек, то нет, – довольно холодно ответил он.
Вот в этом и был он весь. Это был настоящий человек, и ничто внешнее не могло повлиять на него. Чтобы одолеть Рудинга, у него пришлось бы вырвать из груди сердце. Именно это я и имел в виду, говоря о его врожденных достоинствах – твердости духа и стойкости, на которую можно смело положиться. Я вовсе не хочу сказать, что этого качества не найти у рядовых солдат и у людей нового склада, но у них оно проявляется не так естественно. Такие люди гордятся этим качеством, ни на минуту о нем не забывают, или же это просто толстокожие и примитивные тупицы. Отсутствие этого качества не кажется им, как Рудингу, чем-то немыслимым, позорным, если хотите. Что увидели бы ученые, если бы могли исследовать строение нервных клеток у таких людей, как Рудинг? Может быть, они обнаружили бы некую неуловимую особенность в окраске или строении тканей? Усиленная нервная деятельность на протяжении многих поколений и вошедшая за сотни лет в плоть и кровь философия: «Страх – тягчайший из всех грехов», – неужели они не оставили следа?
В 1917 году он вернулся в действующую армию и пробыл там до конца войны. Он не совершил ничего из ряда вон выходящего, ничего потрясающего, но, как и в школьные годы, держался молодцом до самого конца игры. Ко времени перемирия он командовал полком, а в отставку вышел в чине майора. Ему было тогда пятьдесят три года, он страдал множеством всяческих недугов: сказалась и газовая атака и долгие годы чрезмерного напряжения – он ведь был уже не мальчик. Но, чтобы получить пенсию, этого было недостаточно. Он снова поехал на Ванкувер. Всякий, кто имеет хотя бы отдаленное представление о садоводстве, знает, что это дело требует неусыпного внимания. Уходя в армию, Рудинг поневоле должен был оставить ранчо первому, кто попался. Точно так же вынуждены были поступить в те дни почти все садоводы, так что этот «первый попавшийся» оказался очень неважной заменой. Рудинг вернулся на ранчо, фактически обесцененное. Здоровье уже не позволяло ему снова начать долгую борьбу, чтобы восстановить хозяйство, как когда-то, после Бурской войны. Продав землю, он вернулся на родину в полной уверенности, что человеку с таким прошлым, как у него, непременно дадут работу. Оказалось, что его ждала судьба многих тысяч таких же, как он. Обратно в армию его не взяли: «Очень сожалеем, но ничем не можем помочь». Попытки правительства дать ветеранам образование и работу тоже, видимо, касались лишь тех, кто помоложе. Имея в кармане гроши, вырученные за ранчо, и то немногое, что ему удалось сберечь из офицерского жалованья, Рудинг стал ждать ответа хотя бы на одно из тысячи поданных им прошений. Ответа он не дождался. Сбережения растаяли. Откуда мне это известно? Сейчас расскажу.