Ален Роб-Грийе - Повторение
Лихтенбергский вокзал разрушен, и я запросто могу там заблудиться, тем более что я привык к Zoo-Bahnhof[6] в западной части бывшей столицы. После того, как я, одурманенный серным перегаром, одним из первых выбрался из моего злополучного поезда, только теперь заметив, что он идет дальше на север (до самого Штральзунда и Засница на балтийском побережье), я сразу спустился в подземный переход, из которого можно было выйти на разные платформы, и в спешке пошел в обратную сторону. К счастью, тут только один выход, так что я разворачиваюсь и, слава богу, тут же вижу на лестнице Пьера Гарина, который кажется невозмутимым, хотя наш поезд прибыл гораздо позже, чем указано в вывешенном здесь расписании.
Пьера не назовешь другом, скорее он давний знакомый, коллега по Департаменту, чуть старше меня, с которым нас неоднократно привлекали к выполнению одних и тех же заданий. Я никогда слепо ему не доверял, но и особого недоверия он мне не внушал. Он не слишком разговорчив, и мне уже довелось оценить по достоинству его умение действовать в любой ситуации. Полагаю, что и он ценит меня не меньше, коль скоро я отправился в Берлин по его настоятельной просьбе, чтобы помочь ему в этом довольно необычном расследовании. По нашему обыкновению, не протянув мне руки, он лишь спросил: «Как добрался? Были серьезные проблемы?»
В этот момент я вспомнил подозрительного полевого жандарма, который стоял на перроне возле узла связи, пока поезд со свойственной ему медлительностью покидал Биттерфельд. Он снял телефонную трубку, а в другой руке держал раскрытый блокнот, из которого что-то зачитывал вслух. «Не было, – ответил я, – все прошло хорошо. Только немного опоздали».
– Благодарю за информацию. Я это и сам уже заметил.
Хотя эта реплика прозвучала как шутка, он произнес ее без тени улыбки, с каменным лицом. Так что, я решил сменить тему разговора.
– А как здесь?
– Здесь все в порядке. За исключением того, что я тебя чуть не упустил. Первый пассажир, который поднимался по лестнице после прибытия поезда, был похож на тебя как двойник. Я чуть было с ним не заговорил. Я решил, что он меня не узнал. Я уже собирался пойти за ним, полагая, что тебе показалось, что нам лучше встретиться якобы случайно за пределами вокзала, но вовремя вспомнил о твоих новых красивых усах. Да, Фабиан меня предупредил.
Возле самой обычной телефонной будки, которую, тем не менее, охраняли русские полицейские, стояли три господина в традиционных широкополых зеленых пальто и мягких шляпах. Никакого багажа у них не было. Казалось, они чего-то ждали и не переговаривались между собой. Время от времени то один, то другой посматривал в нашу сторону. Наверняка, они за нами наблюдают. Я спросил: «Двойник, говоришь… без накладных усов… Как ты думаешь, он может иметь какое-то отношение к нашему делу?»
«Как знать. Все может быть», – ответил Пьер Гарин с какой-то неопределенной интонацией, одновременно беззаботной и очень серьезной. Возможно, он просто не подал виду, что его удивило мое предположение, которое он счел нелепым. Впредь надо придержать язык.
Молча мы ехали в неудобном автомобиле с заляпанной грязью маскировочной раскраской, который он по случаю где-то раздобыл. Время от времени, посреди руин, мой водитель все же объяснял мне в двух словах, что находилось здесь прежде, во времена Третьего Рейха. Это напоминало экскурсию по мертвому античному городу – Герополису, Фивам или Коринфу. Кое-где на магистральных улицах проезжую часть еще не расчистили, где-то было перекрыто движение, а во многих местах велись строительные работы, так что мы долго кружили, прежде чем добрались до бывшего центра города, где почти все здания были более чем наполовину разрушены, но, когда мы проезжали мимо них, благодаря эфемерным описаниям моего чичероне Пьера Гарина, они на какое-то мгновение, казалось, вновь представали перед нами во всем своем великолепии.
Миновав мифическую Александерплац, облик которой изменился до неузнаваемости, мы пересекли, один за другим, два рукава Шпрее и достигли бывшей Унтер-ден-Линден, что между университетом Гумбольдта и Оперой. Восстановление этого монументального ансамбля, в котором слишком многое напоминало о недавней истории, явно не было для новых властей делом первостепенной важности. Прямо перед развалинами, в которых с трудом можно было угадать остатки Фридрихштрассе, мы повернули налево и, выписав еще несколько виражей в этом лабиринте руин, где мой шофер, похоже, чувствовал себя как дома, в конце концов, в зимних сумерках, под прояснившимся к тому времени небом, на котором уже зажглись первые звезды, остановились на Жандарменмаркт (некогда тут располагались конюшни кавалерии Фридриха Второго), самой красивой, по мнению Кьеркегора, площади в Берлине.
Прямо на углу некогда буржуазной Егерштрассе, точнее говоря, под номером пятьдесят семь, еще стоит дом, более или менее пригодный для жилья и, несомненно, отчасти обитаемый. Сюда мы и входим. Пьер Гарин просит меня следовать за ним. Мы поднимаемся на второй этаж. Электричества нет, но на всех лестничных площадках, отбрасывая красные отсветы, горят допотопные керосиновые лампы. За окнами быстро сгущается тьма. Мы отворяем маленькую дверь с двумя латунными инициалами (J.K.), прикрепленными к средней филёнке на уровне глаз, и оказываемся в прихожей. Слева стеклянная дверь, ведущая в кабинет. Мы идем вперед; входим в переднюю, к которой примыкают две совершенно одинаковые комнаты, обставленные скромно, но совершенно одинаково, словно одна из них удвоена отражением в большом зеркале.
Задняя комната освещена тремя горящими свечами на канделябре из поддельной бронзы, стоящем на прямоугольном столе коричневого дерева; перед ним, немного наискось, виднеется кресло в стиле Людовика XV, в плохом состоянии, обтянутое потертым красным бархатом, местами засаленным до лоска, но в основном посеревшим от пыли. Напротив старых изодранных портьер, кое-как прикрывающих окна, стоит еще большой шкаф самой простой формы, без единого намека на какой бы то ни было стиль, нечто вроде сундука, из такой же мореной ели, как и стол. На столе, между канделябром и креслом, под мерцающим пламенем свечи, кажется, незаметно колышется белый лист бумаги. Во второй раз за этот день у меня внезапно возникает яркая картина из какого-то позабытого детского воспоминания. Но едва я успеваю его уловить, как оно, блеснув, снова исчезает.
Передняя не освещена. В канделябре из свинцового сплава даже нет свечи. Вместо окна – зияющий проем без стекла и рам, снаружи в него проникает холод и бледный лунный свет, который сливается с более теплым, но гаснущим на излете сиянием, исходящим из задней комнаты. Дверцы шкафа раскрыты настежь, видны пустые полки. Обивка на сидении кресла износилась, из треугольной дыры торчит клок черного конского волоса. Нас неодолимо тянет к голубоватому прямоугольному проему на месте окна.
Пьер Гарин со своим неизменным невозмутимым видом указывает вытянутой рукой на замечательные здания, которые опоясывают площадь или, по меньшей мере, опоясывали ее со времен короля Фридриха, прозванного великим, до апокалипсиса последней мировой войны: в центре – королевский театр, справа – французская церковь, слева – новая церковь, обе до странности схожие, несмотря на принадлежность к разным конфессиям, одинаково увенчанные статуей на куполе звонницы, одинаково возвышающейся над четырехсторонним портиком с новогреческими колоннами. Теперь все это разрушено, превращено в гигантские груды тесаных каменных глыб, в которых под фантастическим светом холодной как лед полной луны еще можно различить листья на аканте колонны, складки на одеяниях колоссальной статуи, овал воловьего глаза.
В центре площади стоит массивный, почти не пострадавший от бомб пьедестал от какого-то ныне исчезнувшего бронзового памятника – аллегории, которая изображала страшный эпизод одного сказания и таким образом символизировала власть и славу правителей или нечто совершенно иное, ибо нет ничего загадочнее аллегории. Как известно, почти ровно четверть века назад (1) его долго рассматривал Франц Кафка, который провел здесь совсем неподалеку вместе с Дорой Диамант последнюю зиму своей короткой жизни. А еще на Жандарменмаркт жили Вильгельм фон Гумбольд, Генрих Гейне и Вольтер.
Примечание 1: тут наш рассказчик, с которым надо быть настороже, выступающий под вымышленным именем Анри Робен, немного заблуждается. Франц Кафка после того, как он провел лето на балтийском побережье, в последний раз остановился в Берлине с Дорой Диамант осенью 1923 года, а в апреле 1924 года, будучи уже почти при смерти, вернулся в Прагу. Отчет А.Р. датируется началом зимы, «спустя четыре года после заключения мира», а это конец 1949 года. Следовательно, со времени пребывания здесь Кафки до его приезда прошло двадцать шесть, а не двадцать пять лет. Такую путаницу нельзя объяснить ошибкой в подсчете этих «четырех лет»: спустя три года после прекращения войны (что давало бы разницу в четверть века), то есть в 1948 году, это произойти никак не могло, поскольку тогда визит А.Р. пришелся бы на период советской блокады Берлина (с июня 1948 по май 1949 гг.).