Роберт Батлер - Женщина проигрывает в конкурсе на лучшее печенье и поджигает себя
Но сегодня я опять о нем вспомнила. Шеф — повар обходил со своими подручными шеренгу печей, а мы стояли в непомерно больших бумажных фартуках с эмблемой Большого американского конкурса на лучшее печенье, и за нами следили телекамеры, и у повара был пухлый блокнот, и он спрашивал каждую конкурсантку, что она собирается испечь в этот чудесный день, и женщина, стоящая передо мной, сказала: «Брызги грязи с мостовой», и он записал, и после этого они направились ко мне, и я даже чувствовала с другого боку Евин взгляд, она думала затмить мои «Букетики с арахисовым маслом», но я сказала:
— Печенье с шоколадной крошкой.
Авторучка шеф — повара замерла над блокнотом. Он определенно ожидал более экзотического названия.
— Прописными буквами, — сказала я.
— Да — да, — сказал он и понимающе кивнул, хотя совершенно ничего не понял. Я увидела, как он записывает название заглавными буквами: ПЕЧЕНЬЕ С ШОКОЛАДНОЙ КРОШКОЙ.
Он двинулся дальше. Мне было все равно. Я чувствовала, что могу победить. Где — то в зале были дегустаторы, и мир для них состоял из тех же вещей, что и для нас, пришедших сегодня сюда печь печенье: из противней, форм и бесчисленных рядов этих маленьких сладких обманок.
После похорон я сидела на кухне у Евы.
Она месила резиновой лопаточкой тесто для печенья и рыдала.
— Нечего за меня переживать, — сказала я ей.
Она повернула ко мне заплаканное лицо и сказала:
— Ты такая мужественная.
— Вот уж не сказала бы.
— Да — да, не спорь.
— Это не мужество, — сказала я. До сей поры я говорила правду, но не знала, как сказать остальное. Даже себе самой.
— Нет, это именно мужество.
— Это корка, — сказала я. — Хуже того. Это… Я слишком долго сидела в печи. Сахар кристаллизовался, почернел и выгорел. Его изначально было слишком много.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь.
— Да я тоже, — сказала я. — Никогда у меня так сильно печенье не подгорало. Разве что донышко почернеет. Поначалу. Когда я только училась. Но не настолько. Что, если у тебя весь день и всю ночь включена духовка, а потом опять весь день и всю ночь и печенье испечется, сгорит и превратится в золу? Что будет со всеми этими сладостями, если они простоят на огне много лет?
— Ты меня пугаешь, — сказала Ева, но не отложила миску и не подошла ко мне, она не подошла, и не обняла, и не отправила меня домой, в постель, дав печенья с собой. Она отвернулась и принялась мешать свое тесто.
И я не имела представления о том, что со мной творится. Ни малейшего.
Я не позвала ее к себе на следующий день, хотя была моя очередь. И на послеследующий тоже. Мы больше не разговаривали. Как это мы додумались не разговаривать после стольких лет сплошных разговоров?
Шеф — повар двинулся дальше, и местная тележурналистка, молодая женщина, которая явно ни разу в жизни не пробовала настоящего печенья, разве что из пачки, купленной в бакалейной лавке, сунула мне под нос микрофон. В лицо мне ударил яркий свет, и она сказала:
— Почему вы здесь?
Что и говорить, хороший вопрос. Но тут был только один ответ.
— Я всегда пекла печенье, — сказала я. — Когда вся жизнь к этому сводится, уже невозможно сменить занятие.
Она, микрофон и свет двинулись дальше, и я не взглянула на Еву, которая была следующей. Но я слышала ее голос, чистый и громкий, когда она объявляла свое печенье: «Вишневая прелесть щечек херувима». Шеф — повар аж вскрикнул от наслаждения самой идеей такого печенья, и я наклонилась к своим рукам, лежавшим на крышке стола. Мой большой американский бумажный фартук зашуршал. Есть вещи, которые нельзя изменить, но кое — что все — таки можно. Я принесла с собой крошку из молочного шоколада, но что — то подсказывало мне взять еще и из черного. Карл считал, что она горькая, крошка из черного шоколада. Но Карла уже нет в живых. Ему теперь приходится иметь дело с горечью иного рода. Я тоже никогда не любила горький шоколад, но вкусы меняются. Сегодня мне показался уместным горький.
И потом мы все повернулись к плитам, в зале раздался голос шеф — повара, и он сказал: «Хозяйки, включайте духовки», и мы начали. И все ингредиенты были у меня с собой, и я выложила их на стол, совсем как в то утро, после смерти Карла. Я сбрызнула противень этим аэрозольным кулинарным жиром, смешала овсянку, муку, корицу, пекарский порошок, пищевую соду, соль и взглянула на Еву. Руки у нее были алого цвета. То, что должно было придать щечкам херувимов их румянец, — все было у нее на руках. Я смотрела на нее, и мне показалось, что в глазах у Евы стоят слезы, и я поняла, что она готовит для Вольфа.
Я повернулась к своему печенью. Настало время добавить сахару. Рука моя потянулась за сахарным песком, но я медлила. По рецепту нужна была чашка песку. Но с меня довольно. Я положила одну чашку коричневого сахару. Только чашку коричневого. Жюри будет мне благодарно, подумала я. После «Грязи с мостовой» и «Щечек херувима» их будет уже тошнить от всего чрезмерного и необычайного, и мое печенье тронет их как нечто настоящее, родное, словно материнские объятья. И они будут жевать и жевать и отложат вынесение оценок, потому что им не захочется прекращать жевание, и я вернусь вечером к себе домой, и испеку еще порцию точно такого же, и буду жевать его ночь напролет, пока не взойдет солнце.
Я лежала в кроватке, когда была маленькой, и это было в горах в Бадене, и моя мама с моей бабушкой дружно подтыкали мне одеяло, и я тайно прятала печенье в рукаве ночной рубашки, и они, конечно, знали и улыбались мне и друг другу, и было не то Рождество, не то канун Рождества, так мне обычно это вспоминается, и неважно, что отец мой сидел у камина, и курил, и раскачивался в кресле, и говорил только с другими мужчинами — они для меня вообще не существовали, на свете не было никого, кроме этих двух женщин и меня, и в рукаве я прятала печенье, которое мы стряпали втроем, и моя мама и моя бабушка укрывали меня, и я хотела вырасти и стать такой же, как они, вырасти большой, теплой и умной, в том смысле, в каком женщина бывает умна, и, пока на моих щеках еще оставались влажные следы поцелуев мамы и бабушки, я съедала под одеялом печенье, и оно было вязкое, и оно все длилось и не кончалось, и мне казалось, что я никогда его не проглочу и у меня во рту навсегда останется эта сладость.
Но, конечно, я заблуждалась. На меня обрушилась другая жизнь, и теперь я знаю, что печенье, которое я прятала в рукаве, может, и было хорошо для ребенка, но предназначалось тому мужчине у камина, и если даже я, придя сегодня вечером домой, испеку это же самое печенье, кровать, в которую я его возьму, вся пропитана запахом другого человека, даже если он уже умер. Это ему. Это всегда для него. Вот чему учили меня две женщины, которых я люблю. И я, само собой, пыталась внушить это своим дочерям. Мне ведь почти семьдесят лет.
И победительница уже объявлена, и Ева снова ревет, теперь уже от радости. Ее «Щечки херувима» признаны лучшими, и я за нее счастлива. Ей никогда не отмыть дочиста свои красные руки. И теперь в руке у меня спичка, и я зажигаю ее, и фартук на мне из бумаги, и аэрозоль для выпекания смажет мне обратную дорогу.