Апулей - Апология, или О магии
Больше перечислять не стану, только прочитаю для завершения последнюю сроку из его же стихотворения к Диону Сиракузскому:
О вожделенный Дион, разум отхитивший мой!
11. Да сам-то я в своем ли уме, ежели распространяюсь тут перед судом о подобных предметах? Или еще безумнее клеветники, твердящие в обвинении, будто по таким вот игривым стишкам можно распознать и собственные нравы сочинителя? Неужто вы не читали, как ответил Катулл зложелателям по сходному поводу:
Благочестьем и скромностью повязанСам поэт, а стишки живут без правил?..
А божественный Адриан на могильном памятнике друга своего, поэта Вокона, написал так:
Был ты стихом шаловлив и помышлением чист,
хотя никогда не сказал бы такого, если бы некоторое поэтическое легкомыслие было верным доказательством житейского бесстыдства. А я помню, что читал многое в подобном роде, сочиненное даже и самим божественным Адрианом, — так не трусь, Эмилиан, скажи людям, сколь вредоносны достопамятные творения законоблюстителя и державного полководца божественного Адриана! И притом неужто ты полагаешь, будто Максим, зная, что сочиняю я в подражание Платону, осудит меня за эти сочинения? Приведенные мною сейчас в пример Платоновы стихи столь же чисты, сколь нелицемерны, и столь же скромны слогом, сколь просты смыслом, ибо развратная игривость во всех подобных обстоятельствах лукавит и таится, а игривость шутливая признается сразу и откровенно. Воистину, невинности природа даровала голос, а порок наградила немотой!
12. Не стану долго изъяснять возвышенную и божественную Платонову науку — людям благочестным она редко незнакома, а невеждам и вовсе неведома. Но есть Венера, богиня двойная, и каждая из сих близниц державствует над особыми и различными любовями и любовниками. Одна Венера всепригодная, распаляется она любовью, свойственной черни, не только в людские души, но также и в звериные и в скотские вселяет она похоть и с неодолимою силою властно гонит к соитию содрогающиеся тела покорных тварей. А другая Венера — небесная — володеет наизнатнейшею любовью и печется лишь о людях, да и то о немногих: почитателей своих не понуждает она к разврату стрекалом и не склоняет прельщением, ибо отнюдь не распутная и беспечная прилежит ей любовь, но чистая и строгая, красою честности внушающая любовникам доблесть и добродетель. Ежели порой сия Венера и наделит плоть лепотою, то никогда не внушит желания осквернить прекрасное тело, ибо телесная миловидность и мила лишь оттого, что напоминает богодухновенным умам об иной красоте, которую зрели они прежде среди богов в истинной и беспримесной святости ее. Итак, хоть и с отменным изяществом сказано у Афрания: «Будет мудрый любить, будет толпа вожделеть», однако же если тебе, Эмилиан, желательно знать правду и если ты в состоянии правду эту понять, знай: мудрый не столь любит, сколь воспоминает.
13. Посему прости уж философу Платону его любовные вирши, дабы не пришлось мне тут, наперекор Энниеву Неоптолему, пространно слишком философствовать.
Ну, а если и не простишь, мне все-таки полегче будет за сочинение подобных стихов делить вину с самим Платоном. Тебе же, Максим, я премного благодарен за внимание, с коим слушаешь ты даже эти попутные мои рассуждения, которые для защиты моей необходимы, чтобы ответить обвинению слово за слово. А потому очень прошу тебя: выслушай с такою же охотою и удовольствием, как слушал до сих пор, все, что мне осталось сказать, прежде чем я перейду собственно к статьям обвинения.
Тут еще была речь — очень долгая и очень суровая — о зеркале, о коем Пудент кричал как о чем-то совершенно жутком, так что едва не лопнул от своих воплей: «Зеркало у философа! у философа есть зеркало!» Ладно, пусть я соглашусь с этим — ведь начни я отказываться, ты еще пуще уверуешь, будто в чем-то меня уличил! — однако же это не обязательно понимать в том смысле, что я непременно перед своим зеркалом охорашиваюсь. Да и с чего бы? Будь я владельцем всякого театрального скарба, неужто ты на этом основании решился бы доказывать, что я частенько наряжаюсь то в трагические ризы, то в женский шафран, то в лоскутные лохмотья мима? Вряд ли, ибо все как раз наоборот: существуют весьма многие вещи, которыми я владеть не владею, а пользоваться пользуюсь. А если владеть не значит пользоваться и не владеть не значит не пользоваться, а вина моя не во владении зерцалом, но в созерцании оного, — если так, ты обязан еще и указать, когда и при ком я в это зеркало глядел, коль скоро ты полагаешь, что философу смотреть в зеркало кощунственнее, нежели непосвященному взирать на святой убор Цереры.
Но пусть я даже и признаюсь, что гляделся в зеркало, — неужто так уж преступно знакомство с собственным обличием? неужто преступно не хранить обличие свое запечатленным в одном только месте, а носить с собою в маленьком зеркальце, куда пожелаешь? Или тебе неведомо, что взору живого человека всего привлекательнее собственная наружность? Мне вот известно, что родителям кажутся милее похожие на них дети, а тому, кто заслужил награду, сограждане ставят статую, дабы награждаемый сам себя лицезрел, зачем бы иначе люди желали для себя стольких изваяний и изображений, произведенных многоразличными художествами? Разве мы хвалили бы нечто, изображенное художеством, если бы осуждали его, отображенное самой природою? А ведь природа способна все воспроизвести на диво легче и сходственнее, ибо всякое рукотворное изображение создается в долгих трудах, однако же такого сходства, как зеркальное подобие, не достигает: глине не хватает твердости, камню — красок, живописи — объема, а всему этому вместе — подвижности, которая сообщает сходству особливую достоверность. Зато в зеркале видно предивное подобие образа — столь же похожее, сколь подвижное и отвечающее всякому мановению хозяина своего; да притом всегда ему ровесное от раннего младенчества и до поздней старости, ибо отражает зерцало все приметы возраста, являет с точностью все движения тела и подражает всем переменам в лице, будь то улыбка веселья или слезы печали. Между тем все, что вылеплено из глины, либо отлито из меди, либо высечено из камня, либо писано ярым воском, либо рисовано пестроцветными красками, вообще всякое рукотворное подобие, каким бы искусством оно ни было сотворено, — все это по прошествии малого времени теряет сходство с изображенным и являет облик неизменный и недвижный, подобясь трупу. Вот насколько в отображении сходства превосходит зеркало все художества ваяющим своим лоском и живописующим своим блеском!
15. Стало быть, нам остается или следовать мнению одного лишь лакедемонянина Агесилая, который из-за недоверчивого недовольства своею наружностью не допускал к себе никаких ваятелей и живописателей, или принять обычай, очевидным образом соблюдаемый всеми прочими людьми, — не шарахаться от изваяний и картин. Тогда почему же ты рассуждаешь, будто видеть себя в тесаном камне можно, а в гладком серебре нельзя, почему раскрашенная доска лучше, а чистое зеркало хуже? Не решил ли ты, что привычка к постоянному созерцанию собственного облика бесстыдна? Но разве не о философе Сократе передают, что он даже советовал ученикам своим почаще и подольше глядеться в зеркало — и кто внешностью своею будет доволен, тот пусть изо всех сил старается не осквернить телесной красоты дурными нравами, а кто найдет себя недостаточно миловидным, тот пусть поревностнее заботится прикрыть природную неуклюжесть славою добродетели? Итак, мудрейший среди людей употреблял зеркало для научения честным нравам! Тоже и Демосфен, наипервейший в искусстве красноречия, — разве хоть кто-нибудь не помнит, что к судебным прениям он всегда готовился перед зеркалом, словно перед учителем словесности? Да, сей великий вития, хотя и почерпнул слог свой у философа Платона, хотя и поучился спору у диалектика Евбулида, однако же окончательного совершенства принародно звучащих словес своих искал именно у зеркала! Кто же, по-твоему, больше должен заботиться о стройности и складности убедительной речи — уличающий ритор или обличающий философ? тот, кто краткое время разглагольствует перед избранными по жребию присяжными, или тот, кто постоянно рассуждает перед лицом всего человечества? тот, кто судит и рядит о межевании полей, или тот, кто толкует о границах добра и зла?
Да и не только потому надлежит философу глядеться в зеркало, а еще и вот почему. Нам нередко надобно рассмотреть и обдумать не одно лишь свое подобие, но скорее причину самого подобия вообще. Быть может, как учит Эпикур, изображения исходят от нас же, отделяясь от тел бесперерывною и текучею чередою, словно непрестанно скидываемые одежды, а после натыкаются на нечто гладкое и твердое, толчком отражаются обратно и в обратном этом отражении переворачиваются другой стороной? Или, быть может, как рассуждают другие философы, присущие нам лучи истекают из зениц очей и смешиваются с внешним светом, сливаясь с ним воедино, — это мнение Платона, — или просто исходят из очей, не обретая никакой подмоги извне, — это мнение Архита? А быть может, как утверждают стоики, сии лучи, если под давлением воздуха падут на некое плотное и гладкое и блестящее тело, то отражаются обратно под углом, равным углу падения, и возвращаются к нашему взору, тем самым изображая внутри зеркала все, что осязают и что высвечивают вне зеркала?