Томас Диш - Азиатский берег
Он сделал шаг назад, второй, так и не понимая этого послания страдания или возмущенного недоумения, которое выплакивал мальчик. Повернувшись, он побежал по улице, приведшей его к перекрестку. Ему понадобилось еще около часа, чтобы найти пристань. Шел снег.
Заняв место на пароме, он осознал, что оглядывает палубу, словно боясь увидеть его среди пассажиров.
На следующий день он слег в постель с простудой. Жар усиливался всю ночь. Он пробуждался и снова погружался в забытье, и в полубреду в сознании все время всплывали, как воспоминания с забытым происхождением и значением, их лица, женщины из Румели-хиссари и мальчика из Ускюдара: что-то в нем начало составлять уравнение, связывающее их между собой.
IIЭто выступало основным положением его первой книги: сама сущность и главная претензия на эстетическое значение архитектуры коренятся в ее произвольности. Как только перемычки положены на опоры, как только та или другая крыша накрывает пустое пространство, то, что следует дальше, уже немотивированно. Сама перемычка, опора, крыша, пространство, которое она накрывает, — они тоже немотивированны. Значит, трудность состоит в том, чтобы приучить взгляд видеть в совокупности обычных форм, наполняющих мир — конструкциях из кирпича, облицованного цветной штукатуркой, из строевого леса с резными украшениями, — уже не «здания», не «улицы», а бесконечную последовательность свободного и произвольного выбора. Такой подход не оставляет места принципам, стилю, веяниям и вкусам. Всякое городское сооружение особенно и уникально, но расположенное среди всего остального, позволяет это заметить только очень чуткому и острому глазу. Иначе…
Его труд в последние три или четыре года состоял именно в том, чтобы переучить свой взгляд и сознание, вернуть их к пресловутому состоянию невинности. Побудительная причина была совершенно иной, чем у романтиков, поскольку он не думал, достигнув этого состояния незамутненного восприятия (чего, конечно, никогда не произойдет, поскольку невинность, как и справедливость, понятия абсолютные; можно лишь приблизиться к ним, но достичь — никогда), возвращаться к природе. Природа сама по себе его не интересовала. То, о чем размышлял он, наоборот, исходило из ощущения глубинной искусственности вещей: предметов, строений, огромной бесконечной стены, воздвигнутой с единственной целью — исключиться из природы.
Польза от первой книги была еще и в том, что она показала, как мало достигнуто в этом направлении, однако он уже знал (и кто лучше его?), где проходят границы и сколько правил социального договора он еще и не помышлял поставить на рассмотрение.
Поскольку теперь необходимо было избавиться от чувства привычности мира, следовало найти более подходящую лабораторию, чем Нью-Йорк, какое-нибудь другое место, где легче стать посторонним. По крайней мере, ему это казалось очевидным.
Ему, но не жене.
Он не упорствовал в настаивании. Ему хотелось проявить благоразумие. Он настроился на обсуждение. Он говорил об этом каждый раз, когда они были вместе — за обедом, на вечеринках, которые устраивали ее друзья (надлежало думать, что его друзья вечеринок не устраивали), в постели, — и постепенно выяснилось, что возражения Джейнис касаются не столько поездки, сколько программы в целом, самой идеи в чистом виде.
У нее, вне всякого сомнения, имелись свои резоны. Правило произвольности применимо не только к архитектуре; произвольность присуща — по крайней мере, там допускается ее существование — и совокупностям других явлений. Если арабески и орнаменты, из которых состоит город, не подчиняются никакому строгому закону, значит, никакой закон (или же только законы произвольности, приходящие в отсутствие оного) не вмешивается больше в отношения, запутанный клубок переплетающихся нитей этого города, отношения между человеком и человеком, мужчиной и женщиной, Джоном и Джейнис.
Мысль, действительно, дотянулась и до этого, хотя он никогда раньше ей не говорил. Он часто останавливался прямо посреди какого-нибудь повседневного ритуала, чтобы разобраться в очередном моменте. По мере того как идея обретала форму, и он, тщательно изучая, отбрасывал предвзятые варианты, возрастало его удивление перед размерами владений, подчиняющихся власти условности. Моментами он даже думал, что может определить в безобидном жесте своей супруги, ее самых приличествующих словах или поцелуе ссылку на палладианский трактат, откуда они вышли. Возможно, с той же точностью он смог бы составить полную историю происхождения манер своей жены — здесь отголосок готического Ренессанса, там имитация мисовского модернизма.
Поскольку в стипендии Гуггенхайма ему было отказано, он решил предпринять поездку на свои собственные средства, остаток гонорара. Не видя особой необходимости, он согласился с тем, чтобы Джейнис подала на развод. Они расстались в самых лучших отношениях. Она даже проводила его на корабль.
Целый день, второй день подряд, сыпал мокрый снег, собираясь в сугробы, в которых ноги вязли по колена, на открытых пространствах города, мощеных аллеях и пустырях. Холодные ветра превращали снежную кашицу на дорогах и тротуарах в шероховатую бугристую наледь с тусклым блеском. Крутые подъемы и спуски стали непригодны для передвижения, снег и лед задержались почти на неделю, затем внезапное потепление заставило их стечь с мощеных холмов за один день — кратковременные альпийские потоки бурой воды и отбросов.
Некоторое время после разливов погода оставалась терпимой, затем снова налетела снежная буря. Алтын уверил его, что нынешняя зима исключительно сурова, таких давно не видали.
Нисходящая спираль.
Затягивающаяся петля.
И с каждым днем свет падал на белые холмы все более косо и изнемогал немного быстрее.
Однажды вечером, возвращаясь из кинотеатра, он поскользнулся перед самым домом на обледенелой мостовой и безнадежно разодрал брюки на коленях. Это был единственный зимний костюм, взятый им с собой. Алтын указал адрес портного, который может сшить новый комплект очень быстро и дешевле, чем обойдется покупка в любом магазине готового платья. Алтын взял на себя переговоры с этим портным и даже выбрал в качестве материала шерсть с вискозой синюшного цвета со смутным отливом, — тусклого и неясного окраса, свойственного тому виду голубиной расы, который отторгла от себя природа. Он никак не мог определить, что именно в покрое создаваемого костюма — форма лацканов, длина задней шлицы, ширина брючин — отличало его от всего того, что он носил до сих пор; такой более… кургузый, что ли? И тем не менее, он сидел на нем безукоризненно, как и следовало ожидать от вещи, сшитой на заказ, и если он выглядел в нем ниже ростом, плотнее, то, возможно, таковой и была его фигура, а костюмы, которые он носил раньше, призваны были обмануть в этом вопросе. Цвет тоже способствовал небольшой метаморфозе: его кожа на фоне голубовато-серого перелива отдавала уже не в бронзу загара, а в желтизну. Надевая его, он делался турком во всех отношениях.
Не то чтобы он хотел походить на турка. Турки, в своей массе, смотрелись достаточно невзрачно. Он желал лишь уклониться от других американцев, продолжавших встречаться здесь даже в разгар мертвого сезона. По мере падения численности их стадный инстинкт становился совершенно невыносимым. Малейший знак — «Ньюсуик» или «Геральд Трибьюн» в руке, одно слово по-английски, авиаписьмо с подтверждающим почтовым штемпелем — этого было достаточно, чтобы тут же возбудить в них рвущееся с цепи чувство соплеменности. Дабы избежать столкновений, было полезным иметь какую-нибудь маскировочную форму в дополнение к знанию основных предпочитаемых ими мест: Диван Йолу и Джумхурийет джаддеси, американская библиотека и консульство, да еще с десяток ресторанов для туристов.
Когда зима установилась основательно, он прекратил свои выходы. Два месяца посещений оттоманских мечетей и византийских развалин придали восприятию произвольности такую резкость, что он уже мог обходиться без непосредственного наблюдения памятников. Комнаты его собственного места обитания — питейный столик, занавески с цветами, приводящие в замешательство красотки, линия схождения стен и потолка — предоставляли такое же изобилие «проблем», как и великие мечети Сулеймана или султана Ахмеда с их михрабами и пюпитрами, сталактитовыми нишами и стенной мозаикой.
Чересчур большое изобилие, по правде сказать. Днем и ночью комнаты изводили его. Они отвлекали внимание от всякой другой возможной деятельности. Он знал их так же досконально, как заключенный свою камеру — все изъяны конструкции, каждое испорченное изящество, точное положение пятен света в любой час дня. Но возьми он на себя труд передвинуть мебель, развесить на стенах свои гравюры и карты, промыть оконные стекла, отскрести полы, соорудить этажерку (все его книги продолжали находиться в двух ящиках, в которых и совершили переезд по морю), пришлось бы, пожалуй, поставить крест на непричастности своего присутствия, предполагаемого быть посторонним, и уничтоженной одним лишь вмешательством собственной воли, как случается, когда перебивают дурной запах фимиамом или ароматом цветов. И тем самым признать поражение. Это явилось бы доказательством того, что он не согласен со своими же положениями.