Ирина Грекова - На испытаниях
Он вышел. Дверь подъезда вырвалась у него из рук и замоталась, ударяя ручкой в стену. Ветер был все такой же горячий. В машине спал шофер, положив голову на баранку. Сиверс открыл дверцу, шофер проснулся и поднял лицо — щетинистое и умученное, со вмятиной на подбородке.
— Извиняюсь, товарищ генерал. На десятую?
— Сперва в госпиталь, потом в Лихаревку, на почту, потом на десятую.
Гарнизонный госпиталь размещался на окраине городка в нескольких деревянных бараках с толевыми крышами; на некоторых крыши уже подались, вздулись и похлопывали на ветру. Офицерский барак был на вид неприглядней других, опрятно покрашенный розовой краской. На крыше у него визжал и мучился флюгер.
Сиверс вошел. Потный врач в коротком бабьем халате и синих военных брюках вытянулся, руки по швам:
— Здравия желаю, товарищ генерал.
— Как Семен Миронович?
— Некротический участок передней стенки миокарда... — начал врач.
— Жив? — грубовато перебил Сиверс.
— Так точно. Сейчас непосредственной опасности нет. Ввели кардиамин, камфору, строфантин с глюкозой внутривенно...
— Увольте, батенька, я по-вашему не разумею. Он в сознании?
— Так точно.
— Видеть его можно?
— Сейчас узнаю.
Врач скрылся за белой, матово застекленной дверью и почти сразу появился опять:
— Генерал вас просит. Но должен предупредить: разговоры, переживания — все это противопоказано.
— Понял вас.
Посреди палаты стояла одна кровать, с высоким кислородным баллоном у изголовья. Гиндин лежал на спине, до пояса накрытый простыней, мучительно утонув плечами и затылком в груде высоко взбитых подушек. Выпуклый живот, четко обрисованный простыней, чуть заметно поднимался и опускался. Лицо Гиндина трудно было узнать: до того уменьшились в размерах и значительности все его черты. Лежал другой человек. Что-то даже детское прорезалось в этом лице — взгляд. «Не жилец», — подумал Сиверс. Гиндин с усилием приподнял бледную, очень чистую стариковскую руку и указал на стул в ногах кровати. Сиверс сел.
— Что ж это вы, Семен Миронович, не вовремя хворать задумали?
— Виноват, — ответил Гиндин слабым свистящим, но бодрым голосом.
«Жилец», — с облегчением подумал Сиверс, а вслух сказал:
— Молчите-молчите, вам вредно говорить.
— Нет, это вам вредно говорить, но по другой причине.
— О чем это вы?
— Да о вашем выступлении третьего дня. Забыли?
— Ахти! Вам уже донесли?
— А как же. Поступил сигнал.
— Так я же там ничего особенного не сказал. Ну так, самую малость.
— А ну-ка по тезисам.
— Что, бишь, я там говорил? Ну, сказал, что приоритет русской науки во всех без исключения областях никакими разумными доводами не может быть обоснован и должен рассматриваться как акт веры — auto da fe.
— А еще?
— Ну, сделал небольшое отступление в область истории...
— Вот-вот. За такие отступления...
— Понимаю. Учту. Грешный человек, люблю потрепать языком. Нет-нет да и сморозишь какую-нибудь жеребятину. Ну да ничего авось. Бог не выдаст, свинья не съест.
— Съест и не поперхнется.
— Предсказывать тут нельзя. Это, знаете, вне логики — мистика, вещь в себе. Важней всего бодрость соблюсти в любых обстоятельствах. Знаете, был у меня приятель, Гоша Марков. Посадили его еще до войны. Что делать? Сел. Без семьи, холостой — отчего не сесть? Они ему: «Подпиши». — «Помилуйте, — говорит, — как же я подпишу, коли это неправда? Меня маменька еще в детстве учила не врать, и крепко выучила. Рад бы, а не могу». А сам смеется. Даже полюбили они его там, на допросах, бывают же парадоксы! А в зубы его ткнули раза два, не больше. И, представьте себе, дали ему всего восемь лет. Это — по-человечески. Я вот тоже надеюсь.
— Дай вам бог, — улыбнулся Гиндин.
— Главное, чтобы не подписать. Ну, я, пожалуй, пойду, вам покой нужен.
— Постойте. Я что-то хотел вам сказать. Именно вам. Забыл. Нет, вспомнил. Завидую вам. Хорошей завистью. Вашим трем сыновьям. У меня дочери. Не тот товар.
— Вам нельзя разговаривать, Семен Миронович.
— Мне уже все можно. Даже коньяк. Помните «мартель»? Я рад, что пил с вами «мартель».
— И я рад.
— Теперь идите. Буду спать.
Гиндин закрыл глаза. Сиверс прикоснулся к его руке и вышел. В коридоре врача не было. Сиверс заглянул в кабинет. На топчане, закрыв лицо руками, сидел и раскачивался папа Гиндин. Он плакал и что-то говорил себе в руки.
— Мирон Ильич, — негромко сказал Сиверс.
Старик протестующе замотался всем телом.
— Мирон Ильич, будем надеяться...
Папа Гиндин заплакал в голос, и Сиверс узнал тот негодующий женский плач, который разбудил его нынче ночью. Он постоял немного и вышел.
Ветер встретил его в штыки. Полный мусора, он нес теперь уже и небольшие камешки. По кузову машины стучало, как будто шел град. Шофер ухитрился опять заснуть. Сиверс открыл дверцу и сел с ним рядом. Шофер испуганно проснулся.
— Ничего-ничего, — сказал Сиверс, — прошу прощения, что разбудил. Сам, грешным делом, люблю поспать в рабочее время. Особенно на ученых советах. Золотой сон!
— Виноват, товарищ генерал!
— А вы не стесняйтесь. Так вот, я говорю, спать на ученом совете самое милое дело! Только не надо распускаться: носом клевать, изо рта пузыри пускать и так далее. Есть у нас один офицер, Лихачев Андрей Михайлович. До чего же ловко спит! Картинка! Сидит прямо, четко, по струночке, глаз за очками не видно, ни храпу, ни свисту... А другой развалится, размякнет да еще носом высвистывает...
Шофер обиделся:
— Не поспишь ночью — будешь высвистывать! Я вот сегодня часу не поспал. Только вернулся о ездки, лег — вызывают. Генерала Гиндина в госпиталь везти. Свез. Чем отдохнуть — за кислородом гоняли, двести километров туда-обратно. Темень, пылища — ничего не видать. Хуже, как буран. Назад ехал — заблукал в степи. А тут еще сменщик заболел. Будешь высвистывать.
— Да я не про вас совсем, к слову пришлось. Простите великодушно.
Шофер совсем помрачнел.
— На почту?
— Пожалуйста.
Машина тронулась. Град камешков барабанил по кузову. В Лихаревке вся пыль поднялась в воздух — не было видно неба. Дорожные колдобины обнажились. Машина страдальчески подскакивала и дребезжала.
— Старая небось? — спросил Сиверс.
— Да нет, какая старая, сорок тысяч всего. Здесь машина, как и баба, рано старится. Вот и жинка моя, как приду домой — плакать: загубил ты мою молодость, через климат я старухой стала в двадцать семь лет. Говорю: что делать, если запчастей для женщин промышленность не выпускает. Смеюсь, а она плачет. Как три сестры: в Москву да в Москву.
Сиверс был рад, что шофер сменил гнев на милость. Он спросил:
— А жена москвичка?
— Урожденная. Теперь локти кусает. Мать у нее в Москве, тетка. Квартира приличная, дом к сносу назначен. Жить бы да жить.
— А нельзя?
— Какое там. Прописки нет. За прописку, говорят, большие тысячи заплатить надо. У меня больших тысяч нет. А если б и были, так надо знать, кому сунуть. На это тоже наука нужна.
— Ерунда какая, — сказал Сиверс с отвращением.
— Вот и я говорю: ерунда, — быстро согласился шофер. — Не может быть, чтобы при нашем государственном строе за взятку прописывали. Это не гоголевское время. Вот на работу возьмут — тогда и пропишут. К примеру, вашей московской организации шоферы нужны?
— Я ленинградец.
— Ленинград тоже не плохой город. Город-герой.
Машина вильнула, обходя в пыли какое-то препятствие.
— Видите, — сказал шофер, — какое у нас тут кораблевождение. В таких условиях жить — огромное терпение иметь надо. Что летом, что зимой. Зимой еще хуже. Степь голая, ровно как плешь, и ветер по ней так и хлещет. Не разберешь, где дорога, где нет — один черт. А осенью? Грязища — океан. Лошадь дважды потонула, честное пионерское. Я один раз в Германии был, в самом конце войны. Ихняя там деревня против нашей — рай земной и небесный. Ни одной помоечки, ни одной мусорной кучи. Иду и думаю: «Куда же они, песьи дети, свой мусор девают?» Экие болваны! А мы же их и побили.
Сиверс вдруг спросил с любопытством:
— А если б их сюда, в Лихаревку? Что бы они тут сделали?
Шофер задумался. Помолчав, сказал:
— Немцы — они аккуратные люди. Если б их сюда... Они бы отсюда... убежали.
— Так-таки и убегать, если грязно? — спросил Сиверс.
Шофер поглядел искоса. Кто его знает, что за человек?
Некая тупость отобразилась на его лице.
— Не могу знать, — сказал он и до конца поездки рта уже не раскрыл.
Машина подъехала к почте. Сиверс вышел, держась за фуражку. Молодая почтальонша с веселыми, обведенными пылью глазами выходила на улицу с тяжелой сумкой через плечо. Она помахала ему рукой:
— Товарищ генерал Сиверс! А вам опять телеграмма! Ну, любят же вас в Ленинграде, прямо завидки берут!
Сиверс расписался в рвущейся на ветру разносной книге и прочел телеграмму: «Звягинцев советует немедленно возвращаться тчк целую Лиля».