Река играет (повести, рассказы) - Владимир Галактионович Короленко
Ну, вот уехал мой Степан Федоров в лес, одна я ноченьку ночевала, одна-одинешенька с тоской со своей… Лежу на полатях, – спать не сплю, все думаю. Только слышу – мимо избы прошел кто-то. Слушаю-послушаю, нет будто никого. Да вдруг кто-то в оконце стукнул раз и другой. Подошла я к окну, – ночь лунная, ясная, на траве каждая тебе росинка видна, а под окном никого…
Упало у меня сердце, отошла я от окна – к стенке прислонилась. Вдруг рука опять, да по стеклу, тихонечко стук-стук. Я к окну – гляжу: у стенки кто-то жмется, хоронится. Присела я на лавку, – господи, что такое? А сердце-то колотится… Ну вот, ровно в ту ночь, когда Мишанька приходил. Встала я, перекрестилась и говорю:
– Кто тут хоронится? Выходите, коли добрые люди!
Выходит тут перво-наперво наша деревенская старушка к окну. «Не бойся, говорит, Дарья, не с худым пришли». А та все жмется… И вижу я – у той полотенчиком на груди ребеночек подвязан… Господи-батюшка! Потемнело у меня в глазах, ноженьки задрожали, руками за лавку держусь, – а то бы упала. Вспомнила свово Мишаньку… Думаю: вот она, судьба, ко мне идет. Замуж шла, – где тебе: далеко этакого страху не было. Подошла наша женщина к окну. «Пусти, говорит, Ивановна».
– Пошто, говорю, вас ночь-полночь в избу пускать?.. – Ну да сама все-таки дверь отворяю, огня не вздуваючи, – только месяц полный в окна светит. Переступили они порог, а я стою перед ней, перед девкой-то, ни жива ни мертва, ровно казнить-миловать она меня пришла. И стыдно-то мне, и страшно-то, и боюсь: ну, вдруг возьмет да уйдет она от меня? А младенец-то спит у ней в полотенчике – не слышит…
Ну женщина наша и говорит ей: «Кланяйся, девка, в ноги!..»
Поклонилась она мне в ноги, да у ног ребеночка положила, припала к нему, плачет. Подняла я ее, ребеночка принимаю; горит у меня в руках, не знаю – брать, не знаю – не брать… И она-то… сама отдает, сама держит… и обе мы плачем…
Ох, и помню я, добрые люди, ту ноченьку месячную, не забыть мне ее будет до конца моей жизни…
На заре ушли они; обмыла я дитю, обрядила. Свою рубаху тотчас перешила, уложила ребенка в корзиночку… Сижу, жду его, Степана-то моего Федоровича. И опять мне, молодой, стыд, да боязно, да заботушка. Ровно вот без мужа ребенка принесла, право. Вижу: приехал, идет ко крыльцу, – я не встречаю, не привечаю – сижу на лавке. Вошел он в избу, – ребенок как раз и скричи…
– Это, мол, что такое?
– Это, мальчика, говорю, бог тебе послал, Степан Федорыч…
Поди вот! И зачем солгала перед ним – не знаю, не ведаю. А уж где тут обмануть, – на минуту одну не обманешь: и рубашонка-то по-женски надвое сшита. Подошел он к корзине, поглядел…
– Какой это мальчик! Девочку взяла…
Больше ничего не сказал…
Она опять замолчала, тихо улыбаясь при воспоминании о своем Степане Федоровиче, которого она переупрямила и хотела еще обмануть. Мне вспомнилось суровое лицо хозяина, и теперь оно показалось мне гораздо приятнее.
– Мамка, – тихо спросила девочка, отводя лицо от ее груди.
– Что, Марьюшка?
– Что ж ты не баешь. Это я была – девочка-то?
– Ты, ты и была, глупая. Уж который раз спрашивает… Никакой ты ей сказки не сказывай, а все одно… Не переслушает… А уж и горя-те, и маяты-те что я с тобой приняла! Просто не приведи создатель. Хворая была, да скверная, да вся в струпьях, да все криком кричит, бывало, от зари до зари. Сердце все, что есть, изболело у меня с нею. Ночь бьешься-бьешься, силушки нету. «Изведешься ты у меня, Дарья, – говорит, бывало, Степан-то Федорыч. – Не дозволю тебе, говорит, этак-то изводиться. Завтра же неси ее к матери». Ну, тут уж я молчу, не поперечу. А день придет, я опять: «Подождем еще, что будет, что господь даст». Он у меня отходчив – Степан-от Федорыч – и махнет рукой…
Она помолчала, тихо улыбаясь.
– Сказывал мне после старичок один – умный старик: «Это, говорит, ты так понимай, что господь-батюшка в болезнях младенца милость к тебе являл. Нешто чужая девочка стала бы тебе за родного сына, которого ты под сердцем носила, ежели бы не переболело у тебя из-за нее все сердечушко-то заново…»
Пожалуй, и правда это: я ее в утробе не носила, грудью не кормила, так зато слезой изошла да сердцем переболела. Оттого иная и мать не любит так, что я ее, приемыша свово, люблю. Этто хворь по детям ходила, ударило и ее у меня этой хворью. Уж я плакала-плакала… «Господи-батюшка, – думаю себе, – и отколь у меня столь много слез за нее, откуда только льется их такая сила…»
Она смолкла… Девочка тянулась к ней с улыбкой баловницы-дочери. За окном чирикала какая-то вечерняя пташка, и, казалось, последний луч солнца медлил уходить из избы, золотя белокурую голову ребенка, заливая ярким багрянцем раскрасневшееся лицо поздней красавицы, любовью и болью сердечной завоевавшей себе новое материнство…
В сенях послышались медлительные шаги Степана Федоровича. Он вошел в избу и остановился на пороге.
– Самовар-то, гляди, у тебя убежал. Эх вы – хозяйки… Собирай, что ли, на стол…
Дарья вскочила и, все еще взволнованная своим рассказом, принялась накрывать на стол…
IV. На сеже
Когда мы кончили ужинать, уже стемнело. Степан стал собираться на реку.
– Не возьмешь ли и меня с собой? – предложил я. Степан остановился в пол-оборота и сказал:
– Скучишься, поди, над водой-то сидеть… Тоже и сыро… Ночи, пущай, теплые живут…
– Сходи, милый, ничего, – сказала Дарья. – А холодно станет, ты скажи: он тебя на берег доставит… Надо, видно, тебе и сежи наши поглядеть… Я так вот и о сю пору не знаю, чего они там делают… Погляжу с берега: сидит на середине реки да носом клюет… А рыба по дну ходит себе…
Степан ничего не ответил на новый укол, и мы вышли…
Через несколько минут ботник доставил нас на середину реки, к сеже.
Река перегорожена от одного берега до другого. На середине оставлен единственный проход для рыбы, и над ним устроена сежа: на четырех высоких жердях мосток и на нем лавочка.
Мы взобрались на это седалище, и Степан тихо, чтобы не тревожить обитателей черной глубины, загораживает ворота широкой пастью сети в форме широкого длинного мешка. Края этой сети надеты на четыре шеста: два вертикальных закалываются по сторонам ворот; из двух горизонтальных один опускается на дно, другой остается на