Опавшие листья - Василий Васильевич Розанов
(за уборкою книг и в мысли, почему я издал «Уед<иненное>»).
* * *
Несут газеты, письма. Я, взглянув:
– От Вари (из Царского, школа) письмо. Пишет…
– Нет, дай очки… Надя! (горничной), дайте очки! Я сама…
А и пишет-то всего:
«Дорогая мамочка! Целую тебя крепко, крепко, как твое здоровье. Поклон всем. Я здорова, приеду в эту субботу. Очень хочется домой, без Тани соскучилась. Прощай,
твоя Варя Розанова».
* * *
Я не хочу истины, я хочу покоя.
(после доктора).
* * *
Совсем подбираюсь к могиле. Только одна мысль – о смерти.
Как мог я еще год назад писать о «литерат. значительности». Как противно это. Как тупо.
(после доктора: «процесс в корковом веществе идет»).
* * *
Ошибочный диагноз Бехтерева в 1898 году все погубил (или невнимательный? или «успокоительный»?). Но как можно было предположить невнимательность после моего длинного письма, на которое последовало разрешение «аудиенции у знаменитости».
Как мог я и мама не поверить и не успокоиться? Академик. 1-й авторитет в России по нервным и мозговым болезням.
Он сказал (о диагнозе Анфимова, – профессора в Харькове, который я ему изложил в письме): «Уверяю вас, что у нее этого нет!» (твердо, твердо! и – радостно). «Проф. Анфимов не применил к ней этого новейшего приема исследования коленных рефлексов, состоящего в том, чтобы далеко назад отвести локти и связать их, и уже тогда стукать молоточком по колену» (сухожильные рефлексы, определяющие целость или идущий процесс разрушения в нервной ткани).
Ничего не понимая в этом, мы из чрезмерного, смертельного испуга, при котором у обоих «ноги подкосились» (t., cer. sp., по Анфимову), перешли к неудержимой радости.
«Из смерти выскочишь» конечно как безумным. Именно Анфимовой болезни и не было у нее, как разъяснил Карпинский, и Анфимов ошибся в диагнозе; болезнь была совершенно лечимая и относительно излечимая (но конечно без запаздывания).
Восторг, что Бехтерев, 1-й авторитет, отверг, был неописуем. (Анфимов и сказал, в 1898-м году, что, «вернувшись в Петербург» – с Кавказа, – «покажите светилам тамошним, прежде всего Бехтереву, и проверьте мой диагноз»).
И потому мы уже предупреждали других врачей: «Бехтерев сказал, что – ничего», что «это врожденная аномалия, что зрачки в глазах неравномерны».
И Наук 5 лет пичкал бромом и камфорой, все «успокаивал нервы» человеку, у которого шел разрушительный медленный процесс в ткани нервной системы. «Обратите внимание на головные боли», – говорил я. «Всегда ночью, всегда боль (давление) в темени». Он пропускал молчанием, выслушав. И то, что он слышал, и то, что молчал и не расспрашивал (не вцепливался в явление), успокаивало меня, заставив все отнести (к «постоянной причине») к малокровию (всего тела и, след., головы), о коем у нее давно сказали все врачи (с 1-го ребенка, когда не могла кормить, – не было молока).
Но теперь и «не было молока» разъяснилось.
И все повернул Карпинский: «Да позвольте! Бехтерев или не Бехтерев сказал, но если исчезли эти и те рефлексы (зрачка и сухожилий), то, значит, разрушены мозговые центры, откуда выходят эти движущие (заведующие сокращением) нервы. Значит, их – нет! и болезнь – есть; и значит, надо только искать: отчего это произошло?»
Как по железной линейке провел пером. И диагноз Бехтерева пал, и все открылось.
«Не было бы ни раннего склероза артерий, если бы своевременно лечить, ни перерождения сердечных клапанов, ни – в зависимости от этого – удара» (Карпинский).
Все было бы спасено. Теперь все поздно.
«Проверим лечением», – сказал Карпинский. И едва было начато специфическое лечение, как по всем частям началось улучшение: давление в груди (аорта) исчезло, головные боли пропали, выделения кр. стали в норму, чего не могли добиться все гинекологи (тоже мастера, – не посмотрели в зрачки).
Но это уж «кое-что», чтó мы стали поспешно хватать. Испорчено сердце, испорчены жилы.
Зрачки же, по ясности и неколебимости как симптома, есть то же самое в медицине, что в науке географии есть «Лондон в Англии»: и этого «Лондона в Англии» не знали Мержеевский (в Аренсбурге), Наук, Розенблюм (в Луге) и еще другие.
Когда я говорил о болезни А. А. Столыпину, он спросил:
– Кто у вас доктор (постоянный)?
– Наук.
– И держитесь его.
Действительно, он имел массу практики в Петербурге. Эти твердые слова Столыпина так на меня повлияли.
Мой совет читателям: проверять врача по книгам. Потому что они «не знают часто Лондона». Эта дикая ошибка Анфимова, Бехтерева и Наука погубила на 15 лет нашу жизнь, отняв мать у детей и «столп дома» – у дома.
* * *
– Ну, что же, придет и вам старость, и так же будете одиноки.
Неинтересны и одиноки.
И издадите стон, и никто не услышит.
И постучите клюкой в чужую дверь, и дверь вам не откроется.
(колесо судеб; поколения).
* * *
Да они славные. Но всё лежат.
(вообще русские).
* * *
Государство ломает кости тому, кто перед ним не сгибается или не встречает его с любовью, как невеста жениха.
Государство есть сила. Это – его главное.
Поэтому единственная порочность государства – это его слабость. «Слабое государство» – contradictio in adjecto[48]. Поэтому «слабое государство» не есть уже государство, а просто «нет».
(прислонясь к стене дома на Надеждинской <улице>).
* * *
До 17-ти лет она проходила Крестовые походы, потом у них разбирали в классе «Чайльд Гарольда» Байрона.
С 17-ти лет она поступила в 11-е почтовое отделение и записывает заказную корреспонденцию. Кладет печати и выдает квитанции.
(в истории русской революции).
* * *
В энтузиазме:
– Если бросить бомбу в русский климат, то, КОНЕЧНО, он станет как на южном берегу Крыма!
Городовой:
– Полноте, барышня: климат не переменится, пока не прикажет начальство.
(наша революция).
* * *
Человек живет как сор и умрет как сор.
* * *
Литературу я чувствую как штаны. Так же близко и вообще «как свое». Их бережешь, ценишь, «всегда в них» (постоянно пишу). Но что же с ними церемониться???!!!
Все мои «выходки» и все подробности: что я не могу представить литературу «вне себя», напр., вне «своей комнаты».
(рано утром, встав).
«Знаю» мое о ней – только физическое, касательное, и оно более поверхностно, чем глубина моего «не знаю». И от этих качаний, где чаша (небытия) перевешивает, – и происходит все.
Конечно я знаю (вижу), что есть журналы, газеты и «как все устроено». Подписка и почта. Но «как в сновидении» и почти «не верю». Сюда я не прошусь и «имени своего здесь не реку». Вообще «тут» – мне все равно.
Дорогое (в литературе) – именно штаны. Вечное, теплое. Бесцеремонное.
* * *
Очень около меня много пуху и перьев летит. И от этого «вся литература моя» как-то некрасива.
Я боюсь, среди сражений
Ты утратишь навсегда
Нежность ласковых движений,
Краску неги и стыда.
Мой идеал – Передольский и Буслаев. Буслаев в спокойной разумности и высокой человечности.
(на клочке бумаги, где это было записано, Верунька – VII кл. Стоюниной, вся в пафосе и романтизме, приписала:)
«Неверно, неправда, ибо ты был первый, что смог так ярко и полно выразить то, что хотел. Твоя литература есть ты, весь ты с твоей душой мятежной, страстной и усталой. Никто этого не смог сделать в такой яркой (форме?) и так полно отразить каждое свое движение».
Интересно, что думают ребятишки о своем «папе». Первое «Уедин<енное>», когда лежала пачка корректур (уже «прошли»), я вдруг увидел их усеянными карандашными заметками, – и часто возражениями. Я не знал, кто. С Верой не разговаривал уже месяц (сердился): и был поражен, узнав, что это она. Написано было с большой любовью. Вообще она бурная, непослушливая, но способна к любви. В дому с ней никто не может справиться и «отступились» (с 14-ти лет). Но она славная, и дай Бог ей «пути»!
* * *
Тайна писательства в кончиках пальцев, а тайна оратора в его кончике языка.
Два эти таланта, ораторства и писательства, никогда не совмещаются. В обоих случаях ум играет очень мало роли; это – справочная библиотека, контора, бюро и проч. Но не пафос и не талант, который исключительно