Лица в воде - Дженет Фрейм
Гонимые безжалостною бурей,
Как, бесприютным и с голодным брюхом,
В дырявом рубище, как вам бороться
С такою непогодой?
И я думала о смятении, которое люди вроде графа Глостера испытывают, стоя у обрыва:
Мне кажется, путь ровен.
Страшно тут.
Вы слышите шум моря?[9]
Снова и снова в голове моей возникал образ короля Лира, блуждающего по болотам, и я вспоминала стариков из Клифхейвена, сидевших на улице рядом со своим тоскливым отделением: никого – ни в здании, ни в голове – не было дома.
16
День сосисок, день яблочного пирога, день посещений, день операции.
День каждый день.
А еще был вечер кино.
Сначала кино показывали в понедельник вечером, проецируя картинку на стену в вонючей запиравшейся на ключ ночной палате, где мы сидели на чужих кроватях, а их хозяева ревниво смотрели на то, как единственное место в лечебнице, которое они могли назвать своим, насильно было отдано кому-то другому. В этой атмосфере взаимного недоверия драки были обычным делом; в ходившей ходуном комнате было почти видно, как от кроватей поднимается копившееся в них годами амбре, точно дымка над болотом. В конце концов было решено перенести все в общий зал и показывать фильмы на стене за специальным столом.
Было лето, светлое время суток тянулось до последнего, резко уступая место лакричным ночам. Как можно было увидеть что-то днем на бежевой стене, забрызганной пятнами от сосисок и яблочных пирогов? Никак, на окнах еще и штор не было. Тем не менее фильмы нам показывали: хилые изображения метались поверх пятен на штукатурке, в то время как из задней части комнаты, где робко разместился киномеханик (один из санитаров), принесший с собой плоскую серебристую коробку с надписью «ОСТОРОЖНО! ОГНЕОПАСНО!» и забаррикадировавшийся от нас столами и лавками, летели звуки, потрескивая, будто горящая шина, или шипя, словно вода, которую веником выгоняют из лужи. Неслись неровные, полные ярости и злобы голоса, сменяющиеся жалобными просьбами; иногда звучали выстрелы, провоцируя наши охи и ахи; малышка Грейси подбежала к импровизированному экрану и пригрозила кулаком порхавшему по стене силуэту злодея.
Фильм повествовал о событиях последней экспедиции Роберта Скотта: призрачный Джон Миллс и его четыре спутника пробирались сквозь перепачканные яблочным пирогом снега и, как казалось из-за странного оптического искажения, уходили за угол и вон через дверь. Я переводила взгляд с их обмороженных рук на покрытые ранами конечности наших пациентов, носом чувствовала запах засохшей мочи, а на зубах грязный снег, каким он становится, опускаясь на кишащую жизнью землю, соприкасаясь с травой, асфальтом, заборами, домами, тюрьмами, антеннами, церковными шпилями и людьми в пустыне, и неважно, насколько чистым он был, когда покидал небеса. Было странно видеть, как люди, которые, возможно, были первыми моими героями, гуляли по стене нашего общего зала, в цвете (так предполагалось, во всяком случае), как и сулил «Техноколор», слышать за спиной их голоса и вспоминать свой детский дневник в обложке в красную крапинку, куда я пыталась записывать стихи. Самый первый из них назывался «Капитан Скотт».
«Капитан Скотт», «Пески», «Алкание», «Сосны» – получалось, что капитан Скотт ассоциировался у меня не с пустошами Антарктики, а с тремя сосновыми рощами, существующими в моей голове: беззаботной, купающейся в рыжих лучах солнца; строгой, мрачной, скрывающей в дебрях хижину со страхом; молодой, которой никак не давали вырасти, выкорчевывая и калеча ее деревья.
Было ли замечено, что картина «Скотт Антарктический» оказывала терапевтический эффект на больных психическими заболеваниями, и поэтому за время моего пребывания в Трикрофте и Клифхейвене ее показывали целых три раза? Неизвестно. Но однажды, когда объявили, что для показа приготовили комедию «Ночь в опере» с братьями Маркс, мои воспоминания затрещали, словно одна из тех лодок-пыхтелок, когда поджигаешь у нее на корме свечку. Многие-многие годы я берегла детские воспоминания об этом фильме: как мы еле передвигали ноги от смеха, как, держась за руки, шатаясь из стороны в сторону, шли по вечерним субботним улицам, вдоль по Рид-стрит и вверх по Иден-стрит, весело галдя: «А помнишь, где он…», «А она ка-а-а-ак…» Другие фильмы: «Город-призрак» (где шерифа убивают под камнедробилкой), «Исчезнувший экстренный поезд» (где экспресс слетает с горящего моста в альпийскую реку, а его бригада и золотые слитки обнаруживаются невредимыми в следующей серии), «Человек-невидимка» (где главный герой делается невидимым, нажав на кнопку на приспособлении у него на талии, напоминающем старомодные детские корсеты) – меркли на фоне той чистой радости, которую дарила «Ночь в опере», с сумасшедшими, назойливыми братьями, шустро уворачивающимися от проблем среди декораций, сценических лесов, дымоходов и сверкающих люстр, разбрызгивающих радужные лучи перед негодующими пышногрудыми спесивицами.
Мне было очень любопытно, кому пришло в голову выбрать «Ночь в опере» для показа на покрытых пятнами стенах Батистового Дома. Киномеханик прибыл, построил свой форт и сразу же запустил кино – задом наперед, с писком, скрипами и шуршанием пленки.
«Я перемотаю», – сказал он.
Перемотал.
Я сидела смущенно, как бухгалтер, проверяющий отчетность за прошлые и текущие периоды, и ждала, пока смогу связать их, написав что-нибудь в колонке «Перенос на счет следующего года»; колонка так и осталась почти пустой. Фильм начался, исполосованный вертикальными и горизонтальными линиями света, словно под дождем. Я смотрела на Харпо с его копной кудрявых волос, круглыми глазами, из которых, как вода из бассейна, переливалась грусть, и арфой, украденной из плакучей ивы, что растет перед седьмым отделением; ее струны были порваны.
Я смотрела на Граучо, с сигарой в зубах крадущегося в женскую раздевалку; даже на нашей стене его глаза светились очаровательной греховностью.
Но смеяться не хотелось. У меня во рту привкус старых тряпок, и я ковыряю рану на руке, которая каждый день покрывается коркой, похожей на крышку колодца, из которого вытекаю я сама.
Где мой доктор-лозоходец, который мог бы рассказать, осталось ли там что-то от меня? Где таинственные незнакомцы в капюшонах, черных шляпах и с посохами, готовые пустить сверкающую кровь? Все сущности, что любят солнце…
Солнце озаряет смертные творения,
Пробуждая ото сна разум человека,
Ради всех округ и в уединении[10].
Милли сделала на полу лужу, а Эвелин колотит Ненси; Фиона, заскучав, поет во весь голос. Кто-то с проклятиями бросается к стене и начинает по ней бить кулаками, как будто хочет добраться до сокровищ, спрятанных за дверью сказочной потайной комнаты. Звук съедается, искажается;