Константин Федин - Санаторий Арктур
На стене свода, под которым помещался гроб, была написана картина, изображающая ангелов. Произведение было в духе декаданса — неясные дымчато-лиловые облака уплывали вдаль и ввысь, и на эти облака молитвенно смотрели коленопреклоненные ангелы в тех же лиловых тонах. Ангелы обращались туда же, куда обращались все молящиеся, то есть вперед, и поэтому лиц их не было видно, а видны были только локоны до плеч, спины и ступни. И так как ступни находились ближе всего к глазам молящихся, то они были большие, сильно освещенные, все в тех же лиловых тонах, и пятки были светло-фиолетовые. Но чтобы пяток было не слишком много, художник натянул на некоторые ступни подолы ангельских хитонов или прикрыл их клочьями неясных облаков. Все же пятки можно было легко сосчитать, голые, под хитонами и в облаках, — и вот доктор Клебе пересчитывал эти пятки, подняв голову, слушая надгробные молитвы пастора п чувствуя непроходящую обиду.
Майор возвратился из Локарно назад. Надо было ожидать. Покорный солдат судьбы, он принадлежал Давосу и не мог никуда уйти. Но это слишком скоро случилось и имело вид, будто майор подстроил свою поездку лишь затем, чтобы выехать из Арктура. К несчастьям, переживаемым Клебе, майор добавлял оскорбление: каким-то обманным путем переехал в другой санаторий. Блажь пенсионера, которому все равно, где проживать деньги, обращена была против человека, так сердечно к нему относившегося и — Клебе вспомнил — посвятившего его в свою болезнь, в свои страдания. Таков человек, таковы люди. И Клебе не хотел остановить катившиеся горчайшие слезы.
Пастор прочитал последнюю молитву, сторож, похожий на канцелярского служителя, снял с гроба цветы, веночек, и гроб начал опускаться под пол.
Клебе обернулся к выходу с заплаканными глазами и не вытирая их, чтобы все видели.
Когда вышли из крематория, остановились, и сам собою образовался кружок — все стали лицом друг к другу. Клебе сделал общий поклон. Никто не заговаривал.
Левшин поглядел на башню крематория, которая оканчивалась закопченными прорезями трубы, чуть-чуть дышавшей бледным струившимся испарением. Следом за Левшиным все подняли глаза на башню, увидели в синем небе это испарение и, наверно, подумали о нем что-то схожее, потому что сразу затем переглянулись с таким подавленным выражением, будто хотели сказать: да, да, вон там и конец, в том дымке.
— Господин майор, — поджав губы, проговорил Клебе.
— Господин доктор, — буркнул майор и отвел прищуренные глаза вбок.
— Отлично сделали, что возвратились. Я всегда считал, что переселение вниз для вас не менее опасно, чем оказалось для нашей бедной фрейлейн Кречмар.
И Клебе сокрушенно покосился на трубу крематория.
— Интересно чисто медицински: вы сразу почувствовали себя хуже, как только спустились вниз?
— Я чувствовал себя, как всегда.
— Однако…
— Я вернулся, потому что мне здесь спокойнее.
Майор достал темные очки, лоскутик замши и занялся протиранием стекол.
— И вы, вероятно, нашли гораздо более располагающий и экономный санаторий, чем Арктур?
— Совершенно верно.
— Долго ли вы, собственно, пробыли в Локарно? — вкрадчиво и явно желая задеть, спросил Клебе.
— Я успел купить роман «Волшебная гора», который вы обещали покойной фрейлейн Кречмар, но не выполнили обещания.
— Какое счастье, что она не отведала этого моря пессимизма!
Вдруг неподвижно стоявший доктор Штум сделал шаг назад, обошел вокруг всех и остановился позади Клебе.
— Мне надо с вами поговорить, господин доктор, — сказал он насупленно.
С открытой головой, в черном: костюме, без пальто, он казался складнее всех, но походка тяжелила его, — переваливаясь, он словно отклеивал подошвы от земли. Он простился, заложил руки в карманы и двинулся но дороге в город. Клебе поспешил за ним дробными шажками, наклонив голову в знак того, что готов слушать. С привычной, по виду застенчивой, прямотою, за которую его не любили, Штум сказал:
— Прошу вас больше не считать меня врачом Арктура.
Клебе слегка дернулся и поднял голову, потом весь его корпус пришел в окостенение, и только ноги продолжали выщелкивать налаженные шажки.
— И, пожалуйста, вычеркните мое имя из ваших проспектов.
— Но Арктур, — прошептал Клебе, отчаянно сбрасывая с себя мучительную связанность, — Арктур еще не прекращает свою деятельность.
— Недостатка во врачах нет.
— Но ваше имя — я им так дорожу…
— Вот, вот, я тоже.
— Разве хоть когда-нибудь я бросил на него тень? Неужели эта несчастная смерть…
— Я ее лечил, я, вы понимаете это? — неожиданно останавливаясь, перебил Штум.
Он глядел на Клебе исподлобья, упрямая тупость выказалась в больших и сильных чертах его лица, нависшие на рот усы вздрагивали.
— Я, а не вы, — продолжал он хрипло. — А я не дал вам права ее отпустить.
— Помилуйте! Ведь мы имеем дело с фактом ослушания. А вы, врач, обвиняете врача!
Клебе стоял поникший, тихий, и, может быть, облик его больше, чем слова, подействовал на Штума, который смолчал и так же внезапно, как остановился, зашагал вперед.
Но Клебе видел, что он недоступен никаким доводам, что решение его неколебимо, что именно желание настоять на своем так затупило его черты. И Клебе оставалось только защитить свое достоинство. Шаги его покрупнели, он встряхнулся, ему стало свободнее идти. Он сказал:
— Может быть, эта смерть для вас особенно огорчительна. Я не вдаюсь. Но почему же, господин доктор, она должна влиять на отношение к Арктуру? Ведь у вас, наверху, люди умирают каждую неделю, и вы не уходите из своего санатория.
— Я отвечаю за то, что у меня происходит, господин доктор.
— Ах, что вы! Как можно отвечать за смерть?
— Надо отвечать за жизнь, а не за смерть, — сказал Штум п подал руку. — Я пойду быстрее.
— Может быть, вы еще подумаете? — спохватываясь, крикнул ему вдогонку Клебе.
Но Штум затряс головой. Он повернул на тропинку и пошел в гору, раскачиваясь, веской, устойчивой поступью.
И вот Клебе вернулся в Арктур, в новый Арктур, о котором уже нельзя было сказать: здесь лечит доктор Штум, — в Арктур без Штума. Конечно, Клебе пригласит уважаемого, почтенного врача, каких немало и каких даже ценят пациенты, так сказать, за характер, но налет исключительности, позолота, наведенная на Арктур Штумом, лечившим, кроме своего известного санатория, только у Клебе, эта позолота сойдет навсегда.
Ну, что же, и с этим примирится Клебе, если судьба пошлет пациентов, если дела поправятся хотя бы настолько, что можно будет думать о своем здоровье, — ведь Клебе и не мечтает о богатстве, о роскоши, об автомобилях, которые были в прошлом, о вилле на Лаго-Маджоре, которая, казалось, могла быть в будущем. К чему все это? Клебе нуждается в умном враче, — ведь он тяжело больной, больше ничего. А это эгоистическое создание Штум, грубое, как горный пастух, — он должен был бы взглянуть на последний рентгеновский снимок с легких Клебе: что делать с открытыми кавернами в легких Клебе, господин доктор Штум, что делать? Вот в чем вопрос, а не в формальных спорах о пациентах, обреченных самим роком.
— Да, господин доктор, — бормотал Клебе, — если говорить об ответственности за жизнь, то вот извольте, извольте.
Стоя перед окном, он держал на свет свой рентген. Белая тень под правой ключицей была видна ясно, да и вся картина, легко поддававшаяся чтению опытного глаза, оставляла тяжелый осадок на душе Клебе, Он все бормотал, адресуясь к раздражающему воспоминанию о Штуме и просматривая накопившиеся формуляры плохих анализов. Стараясь успокоиться, он лег в постель и начал дремать, с трепетным, пугающим чувством, что каждый день приносит несчастье за несчастьем, и почти не осталось ничего обнадеживающего, и жизнь, еле теплясь, ведет Клебе под руку, как старца, в чужой, бедный пансион, где его из жалости кладут на нечистую койку в томном углу, и он там выхаркивает свои легкие.
Он очнулся, кашляя, у него вспотели плечи, голова, он долго не мог отдохнуть от тягучей боли в суставах. Поднявшись, он отыскал в столе давно заброшенную кар» манную плевательницу синего стекла и, водрузив ее у кровати, кивнул и ухмыльнулся ей, как старому знакомому, которого больше не думал встретить.
Он включил радио, в первых тактах пойманной волны узнал Грига и стал слушать давно знакомую и пережитую музыку смертной тоски. Прошлое хлынуло на Клебе с сладкой и ужасающей невозвратностью, и жалость к себе, и ненависть к тому ничтожеству, какое обступало его со всех сторон и грубо пересиливало, брало верх, — все это стеснило его горло до рыданий. Но когда потухли последние такты музыки, он не захотел расстаться с нею, он выключил радио, бросился к полке с книгами и нотами, и в листах нот, отвыкших от прикосновений, принялся искать Грига. Шел час прогулок, в доме никого не было слышно, в солнце уже появилась предзакатная смягченность. Клебе решил пойти в гостиную к роялю, сыграть Грига.