Жизнь. Книга 2. Перед бурей - Нина Федорова
Она не читала романов («Мне странно видеть вас с этой книгой. Мечтаете о любви? Вам это интересно?» – и она с отвращением бросала книгу), не читала и исторических трудов («Ложь обо всём! Всё было не так! Ложь, одна ложь!»), ни монографий и биографий («Какое самомнение – так писать о себе! Неприлично!»). Книжные шкафы были заперты. Она не знала, где ключи.
Единственное, что занимало его и волновало всё больше и больше, было собственное здоровье. Ей пришлось разделять его диету, которую он считал лучшим из всех возможных способов питания. Ипохондрик, он, как и полагается, страдал желудком, не понимая, что он страдает не от пищи, а от своего отношения к ней. Постепенно диета их суживалась: они не употребляли в пищу соли, сахару, перца, лука, уксуса, помидоров, спаржи, вина, пива, рыбы и всего, что было холодным, жареным, маринованным или сырым. По утрам – тёпленькое молочко со ржаным сухариком; отварная курочка к обеду, морковь. и чернослив в виде пюре, и стакан тёпленького же молочка на ночь. Пили они исключительно минеральную воду. Всё, что не входило в их диету, считалось «ядом».
Мальцев не переносил громких голосов, весёлых улыбок, смеха, а также порывистых движений и быстрых шагов. Сам он двигался медленно, говорил редко, мало и тихо. Но она? Её голос звучал серебром, глаза сияли, зубы сверкали – в его доме это было совершенно неуместно. И она научилась жить, двигаясь тихо, опустив глаза и крепко сжав губы.
Но когда метаморфоза закончилась и печальная, тихая, темнолицая женщина тенью появлялась перед ним и исчезала, он начал жаловаться на свою участь: он был впечатлителен, от впечатлений зависело его пищеварение, значит, и всё его здоровье. Её вид возбуждал в нём меланхолию, как будто живёт он не у себя в доме, но на каком-то пепелище. Кратко, но внятно, вслух, он сожалел о своём выборе жены. Что она оставила на Кавказе, чего не может забыть? Чего ей недоставало? Чего ещё он не дал ей? Подумать, есть женщины на свете бедные, тяжко трудящиеся, но жизнерадостные, но любящие своих часто недостойных мужей. Видит ли она сама, на что она стала похожа? У ней есть большое зеркало в будуаре.
Но она уже не могла перемениться обратно, в беззаботность, в молодость, в жизнерадостность.
Теперь казалось, что они были одинакового возраста: двадцать пять лет разницы сгладились наконец совершенно.
Дом был разделён: его половина, её половина.
Она любила прохладу, он любил тепло. Он не переносил закрытых дверей и открытых окон. Он боялся случайных сквозняков. В их петербургском доме печи топились круглый год. На дачу они уже не выезжали: опасна была перемена воды, воздуха и молока от другой коровы.
Он выработал такую бесшумную манеру ходить, что – при всюду открытых дверях – она не знала точно, здесь он или его нет. Его нет? Но он мог появиться вот-вот, каждый миг, без единого малого звука, который предупредил бы о его приближении. И она жила, чувствуя себя постоянно под его взглядом. Как блуждающий ДУХ. как привидение, он мог выступить из обоев стены, отделиться от занавеси, возникнуть из рамы большого окна и туда же исчезнуть. Он появлялся именно тогда, когда она на миг забывала о его существовании, чтобы прервать и разрушить минуту покоя, – зачем? – чтобы кашлянуть раз-два, поднять неодобрительно брови, побарабанить пальцами, сжав губы, и подчеркнуть своё бесконечное терпение. И только? И только. Затем он исчезал, оставляя за собою уже отравленный день.
Глава XI
У него же было своё царство, где он отводил душу.
В подвальном помещении дома была специально отделанная огромная комната, в ней находилась его знаменитая коллекция часов.
О эти часы! эти часы!
Они отстукивали, выбивали, отмахивали частицы времени, отбрасывая их в прошлое, невозвратимыми, мёртвыми, туда – в небытие. То, что дороже всего в жизни, – время – они отнимали. Они не позволяли забыть, что жизнь конечна, отрезая по маленькому отрезку и отмечая звуком: ушла, безвозвратно! увы, безвозвратно!
Но меланхолик Мальцев находил в том утешение: исключая себя, он наслаждался знаками конца человечества. Сотворение мира было колоссальной ошибкой.
Здесь, в его владениях, находилось конденсированное время. Он заводил часы. Казалось, эти десятки его часов, под его наблюдением, отмеривали время для тех, кто о времени не думает, кто его не считает, для беззаботных, для счастливых и здоровых – чтобы никто не ушёл, не уклонился, не ускользнул от своей могилы.
Время! Великая, непостигнутая и непостижимая тайна! Что оно? Мы знаем только одно: оно проходит. Куда? Зачем? К какой цели? Оно проходит, не объясняя себя, не раскрывая своей тайны, бросая от себя всему живому кусочек, свой дар. Но проходя, делается всё нужнее, всё дороже, неоценимое, драгоценное до самой последней минуты! Владыка! Оно было до меня и будет после.
Друг это или враг человека?
Но жена Мальцева поняла это как ужас: время уносило с собой её жизнь, неповторимую, единственную. В той комнате невозможно было поверить в бессмертие души. Вечность существовала для одного только времени, оно одно только было в ней. Всё остальное, не защищённое ничем, мимолётно, конечно, ничтожно.
И она расплакалась в той комнате.
Эти колёсики, эти спирали, цепочки, пружинки и винтики – как они походили на мельчайшие орудия пыток! Эти маятники, со своим сверкающим металлом, как раскачивались они, как отсчитывали, как отрезали безжалостно, навеки, те минуты, что могли бы быть счастьем – и не были.
А Мальцев наслаждался всем этим. Он проводил дни и часы, внимательно углубляясь в рассматривание механизмов, разбирая и вновь складывая их. Часы жили для него.
Из распахнувшихся дверец суетливо высовывалась кукушка, тёмная, как вдова, одетая для похорон, и хрипло отсчитывала часы, каждый провожая в могилу поклоном плешивой головы. Из дверец выходили повсюду процессии и, совершив свой полукруг – зачем? – снова безмолвно исчезали, и дверцы – на час – плотно закрывались за ними. Из тёмных пещер в больших старинных часах выступали гуськом монахи, доминиканцы, в опушенных на лица капюшонах; выезжал поникший головою рыцарь, Дон Кихот со сломанным копьём; на трёхногом коне, в конвульсиях, умирал какой-то давно забытый миром герой; босая Агарь влачилась по пустыне, и позади её полуголый сын, мальчик Измаил с кудрявой шапкой тёмных волос; пастух выгонял овец, акробаты выкатывались колесом и, проделав свой единственный, всегда один и тот же трюк, катились обратно. Раскачивались качели, и, сидя на них, скалило зубы какое-то неизвестное миру животное; танцовщица в кружевных лохмотьях, стоя как столб, неподвижно, вдруг высоко поднимала то одну, то другую негнущуюся ногу, и китайский мандарин, ни на что не глядя, укоризненно качал головою. Но последний удар часов