Уильям Фолкнер - Звук и ярость
Ты хочешь чтобы я сказала это по-твоему если я скажу это этого не будет
– Пошли к мастерской, – сказал он. – Да брось ты, а?
Первый мальчик продолжал идти вперед. Звука его шагов не было слышно: его босые подошвы опускались в неглубокую пыль бесшумнее листьев. В саду пчелиное гудение звучало как крепчающий ветер – звук, зачарованный перед самым крещендо и остающийся все таким же. Дорога шла вдоль ограды, под смыкающимися арками, разорванная цветением, растворяющаяся в деревьях. Солнечный свет косо падал на нее, скудный и нетерпеливый. Желтые мотыльки вспыхивали в тени, как пятнышки солнца.
– Чего тебе приспичило идти к омуту? – сказал второй мальчик. – Можешь удить и у мастерской, если тебе хочется.
– А пусть его идет, – сказал третий. Они смотрели вслед первому мальчику. Солнечный свет заплатками скользил по его идущим плечам, желтыми муравьями поблескивал на удилище.
– Кенни, – сказал второй. Скажи это отцу скажешь скажу я порождение моего отца Порождающий я сочинил его сотворил я его Скажи это ему и ничего не будет потому что он скажет что я не и тогда и ты и я ведь чадолюбие
– А ну, пошли, – сказал мальчик. – Они уже все там. – Они посмотрели вслед первому мальчику.
– Ладно, – сказали они вдруг, – ну и иди, маменькин сыночек. Если он искупается, у него волосы намокнут и его выдерут. – Они свернули на тропку и зашагали по ней; а желтые мотыльки косо вились над ними по краю тени.
это потому что нет ничего другого мне кажется что-то другое есть но если нет тогда я Ты убедишься что даже несправедливость едва ли стоит того чем ты себя считаешь. Он не посмотрел на меня: твердо сжатые губы, лицо, слегка отвернутое под мятой шляпой.
– Почему ты не пошел купаться с ними? – сказал я. этот мерзавец Кэдди
Значит ты старался затеять с ним ссору значит ты
Лжец и негодяй Кэдди выгнали из клуба за шулерство никто с ним не разговаривал на зимних экзаменах пытался списывать и его исключили
Ну и что я ведь не собираюсь играть в карты с
– Ты больше любишь удить рыбу, чем купаться? – сказал я. Гудение пчел отдалилось, но оставалось таким же, словно не оно претворялось в тишину, а просто разделяющая нас тишина увеличивалась, как поднимается вода в реке. Дорога снова повернула и превратилась в улицу между тенистыми газонами с белыми домиками. Кэдди этот мерзавец и ты можешь думать о Бенджи об отце и все-таки выйти я не обо мне
О чем еще я могу думать о чем еще я все время думаю Мальчик ушел с улицы. Он перелез через палисадник, ни разу не оглянувшись, прошел по газону к дереву, положил удилище, залез на дерево и сел на сук спиной к дороге, и пятна солнца наконец застыли без движения на его белой рубашке. Еще все время думаю я даже не могу плакать я умерла в прошлом году я говорила тебе но я тогда не понимала что это значит я не понимала что я говорю Дома на исходе августа бывают дни вроде этого, воздух легкий и нетерпеливый вроде этого, и в нем есть что-то грустное, ностальгическое, знакомое. Человек – итог своего климатического опыта, сказал отец. Человек – итог того, что владеет тобой. Задача на нечистые свойства, нудно доводимая до неизбежного нуля: ничья праха и желания. Но теперь я понимаю что я мертва говорю тебе
Тогда почему ты должна послушай мы можем уехать ты Бенджи и я где нас никто не знает где В двуколку была впряжена белая лошадь, ее копыта чмокали в неглубокой пыли, колеса в тонкой паутине спиц постукивали коротко и сухо, катясь вверх по склону под трепещущей шалью листьев. Вяз. Нет – вязум. Вязум.
На что на твои университетские деньги на деньги за которые они продали луг чтобы ты мог поступить в Гарвард разве ты не понимаешь ты теперь обязан кончить если ты не кончишь у него ничего не будет
Продали луг Его белая рубашка была неподвижна на суку во вспыхивающей тени. Колеса в тонкой паутине спиц. Под днищем двуколки дробное мельканье копыт, как движения дамских рук над вышивкой, уменьшаясь без продвижения вперед, точно некто, крутящий ножную мельницу, которую быстро утаскивают со сцены. Улица снова повернула. Теперь я увидел белую башенку, круглое глупое самоутверждение часов. Продали луг
Они говорят отец умрет через год если он не перестанет пить а он не перестанет он не может перестать после того как я после прошлого лета и тогда Бенджи отправят в Джексон я не могу заплакать не могу даже заплакать мгновение она стояла в дверях в следующее мгновение он тянул ее за платье и ревел его голос бил волнами от стены к стене а она вжималась в стену становясь все меньше и меньше и глаза на белом лице были как вдавленные в него два больших пальца пока он не вытолкнул ее из комнаты а его голос бил от стены к стене словно собственная инерция не давала ему остановиться словно для него не было места в тишине ревел
Когда дверь открылась, звякнул колокольчик, всего один раз. Звонко, чисто и негромко, в аккуратной полутьме над дверью, словно он был отлит так, чтобы издавать только этот один-единственный, чистый, негромкий звук, не снашиваясь и не требуя слишком больших затрат тишины для ее восстановления, когда дверь распахнулась в запах теплого свежего хлеба; маленькая замарашка с глазами как у плюшевого медведя и двумя косичками из лакированной кожи.
– Здравствуй, сестричка. – Ее лицо в сладкой теплой пустоте было как чашка молока, разбавленного кофе. – Тут кто-нибудь есть?
Но она только смотрела на меня до тех пор, пока не открылась еще одна дверь и не вошла хозяйка. На прилавке с рядами хрустящих геометрических форм под стеклом ее аккуратное серое лицо, ее волосы, гладкие и редкие на аккуратном сером черепе, очки в аккуратных серых ободках плывут, приближаясь, как что-то на проволоке, как денежный ящик в лавке. Она была похожа на библиотекаршу. Нечто среди пыльных полок упорядоченных непреложных фактов, давно отлученных от реальности, мирно иссыхающее, как если б дуновение воздуха, который видит свершение несправедливости
– Две вон таких, будьте добры, сударыня.
Она достала из-под прилавка бумажный квадрат, вырезанный из газеты, положила его на прилавок и вынула две плюшки. Девочка не спускала с них неподвижные немигающие глаза, как две черные изюминки, всплывшие в чашке жидкого кофе. Страна пархатых родина макаронников. Смотрела на хлеб, на аккуратные серые руки, на толстое золотое кольцо на левом указательном пальце под синеватым узлом сустава.
– Вы сами печете свои булочки, сударыня?
– Сэр? – сказала она. Вот так. «Сэр?» Словно на сцене. «Сэр?» – Пять центов. Еще что-нибудь?
– Нет, сударыня. Не мне. Вот этой барышне.
Ей не хватало роста, чтобы заглянуть через витрину, а потому она прошла к концу прилавка и оттуда поглядела на девочку.
– Нет, сударыня, она уже была здесь, когда я вошел.
– Негодница, – сказала она и вышла из-за прилавка, но к девочке не прикоснулась. – Что у тебя в карманах?
– У нее нет карманов, – сказал я. – Она ничего не делала. Просто стояла тут и ждала вас.
– Почему же в таком случае не позвонил колокольчик? – Она свирепо посмотрела на меня. Ей не хватало только пучка розог и черной доски за спиной с 2 × 2 = 5. – Спрячет под платьем, и не догадаешься. Ну-ка, девочка. Как ты сюда вошла?
Девочка ничего не сказала. Она уставилась на хозяйку, потом бросила на меня мимолетный черный взгляд и снова уставилась на хозяйку.
– Уж эти иностранцы, – сказала хозяйка. – Как она могла войти, чтобы колокольчик не зазвонил?
– Она вошла, когда я открыл дверь, – сказал я. – Он звякнул один раз за нас обоих. Отсюда ей до прилавка не дотянуться. Да, по-моему, она бы и не взяла ничего, если бы и могла. Правда, сестричка? – Девочка посмотрела на меня потаенным созерцательным взглядом. – Что тебе нужно? Хлеба?
Она подняла кулачок. Он развернулся, открыв пятицентовик, влажный и грязный от влажной грязцы, въевшейся в ее ладонь. Монета была сыроватой и теплой. Я почувствовал ее чуть металлический запах.
– Будьте так добры, сударыня, у вас есть булка за пять центов?
Она достала из-под прилавка вырезанный из газеты бумажный квадрат, положила на прилавок и завернула в него булку. Я положил на прилавок монету девочки и еще одну
– И будьте добры, еще одну такую же плюшку, сударыня.
Она достала еще одну плюшку.
– Дайте мне ваш пакет, – сказала она.
Я отдал ей сверток, и она развернула плюшки, и приложила к ним третью, и завернула их, и взяла монеты, и нащупала в кармане передника два медяка, и дала их мне. Я передал их девочке. Ее пальцы сомкнулись вокруг них, влажные и теплые, как червячки.
– Вы для нее купили эту плюшку? – сказала хозяйка.
– Да, мэм, – сказал я. – Наверное, запах ваших изделий нравится ей не меньше, чем мне.
Я взял оба свертка, отдал хлеб девочке, а хозяйка, вся чугунно-серая, смотрела на нас из-за прилавка с холодной непреложностью.