Сахалин - Влас Михайлович Дорошевич
- Зачем больна? - недовольно отзывается баба, снова принявшая прежнее положение. - Слава Те, Господи!
- Что ж лежишь-то? Нескладно оно, как-то, выходит. Мужик и вдруг бабьим делом занимается: стряпает.
- Ништо ему! Чай, руки-то у него не отвалятся. Свои - не купленые. Пущай потрудится!
- Да ведь срам! Ты бы встала, поработала!
- Пущай ее, ваше высокоблагородие! Баба! - извиняющимся тоном говорит мужик, видимо, в течение всей этой беседы чувствующий себя ужасно сконфуженным.
- Больно мне надоть! Дома поработала, - будет. Дома, в Рассее, работала, да и здесь еще стану работать! Эка невидаль! Может и он мне потрафит. А не желает, кланяться не буду. Меня вон надзиратель к себе в сожительницы зовет. Их, таких-то, много. Взяла, - да к любому пошла!
Баба - костромичка, выговор сильно на "о", говорит необычайно нахально, с каким-то необыкновенно наглым апломбом.
- Но, но! Ты не очень-то! Разговорилась! - робко, видимо, только для соблюдения приличия, осаживает ее поселенец. - Помолчала бы!
- Хочу и говорю. А не ндравится, - хоть сейчас, с полным моим удовольствием! Взяла фартук и пошла. Много вас таких-то безрубашечных! Ищи себе другую, - молчальницу!
- Тфу ты! Веред - баба, - конфузливо улыбается мужик, - прямо веред.
- А веред, - так и сойти веред может. Сказала, - недолго.
- Да будет же тебе. Слова сказать нельзя. Ну, тебя!
- А ты не запряг, так и не нукай! Я тебе не лошадь, да и ты мне не извозчик!
- Тфу, ты!
- Не плюй. Проплюешься. Вот погляжу, как ты плеваться будешь, когда к надзирателю жить пойду...
- Ты какого, матушка, сплава? - обращаюсь я к ней, чтобы прекратить эту нелепую сцену.
- Пятого года[11].
- А за что пришла?
- Пришла-то за что? За что бабы приходят? За мужа.
- Что ж, сразу к этому мужику в сожительницы попала?
- Зачем сразу? Третий уж. Третьего сменяю.
- Что ж те-то плохи, что ли, были? Не нравились?
- Известно, были бы хороши, - не ушла бы. Значит, плохи были, ежели я ушла. Ихняго брата, босоногой команды, здесь сколько хошь: ешь, не хочу! Штука не хитрая. Пошла к поселений смотрителю: не хочу жить с этим, назначьте к другому.
- Ну, а если не назначат? Ежели в тюрьму?
- Не посадят. Небойсь! Нашей-то сестры здесь не больно много. Их, душегубов, кажинный год табуны гонят, а нашей сестры мало. Кажный с удовольствием...
Становилось прямо невыносимо слушать эту наглую циничную болтовню, эти издевательства опухшей от сна и лени бабы.
- Избаловал ты свою бабу! - сказал я, выходя из избы провожавшему меня поселенцу.
- Все они здесь, ваше высокоблагородие, такие, - все тем же извиняющимся тоном отвечал он.
- Меня баловать неча! Сама набалована! - донеслось из избы.
Я дал поселенцу рублишко.
- Покорнейше благодарствую вашей милости! - как-то необыкновенно радостно проговорил он.
- Постой! Скажи, по чистой только совести, на что этот рубль денешь? Пропьешь, или бабе что купишь?
Мужик с минуту постоял в нерешительности.
- По чистой ежели совести? - засмеялся он. - По чистой совести, полтину пропью, а на полтину ей, подлой, гостинцу куплю!
__________
Через день, через два я проходил снова по той же слободке.
Вдруг слышу - жесточайший крик.
- Батюшки, убил! Помилосердуйте, убивает, разбойник! Ой, ой, ой! Моченьки моей нет! Косточки живой не оставил! Зарежет! - пронзительно визжал на всю улицу женский голос.
Соседи нехотя вылезали из изб, глядели, "кто орет?" - махали рукой и отправлялись обратно в избу:
- Началось опять!
Вопила, сидя на завалинке, все та же - опухшая от лени и сна баба.
Около стоял ее мужик и, видимо, уговаривал.
Грешный человек: я сначала подумал, что он потерял терпение и "поучил" свою сожительницу.
Но, подойдя поближе, я увидел, что тут было что-то другое.
Баба сидела, правда, с растрепанными волосами, но орала спокойно, совсем равнодушно и терла кулаками совершенно сухие глаза!
Увидев меня, она замолчала, встала и ушла в избу.
- Ах, ты! Веред-баба! Прямо веред! - растерянно пробормотал мужик.
- Да что ты! "Поучил", может, ее? Бил?
- Какое там! - с отчаянием проговорил он. - Пальцем не тронул! Тронь ее, дьявола! Из-за полусапожек все. Вынь ей да положь полусапожки. "А то, - говорит, - к надзирателю жить уйду!" Тьфу, ты! Вопьется этак-то, да и ну на улицу голосить, чтобы все слышали, будто я ее тираню, и господину смотрителю поселений подтвердить могли. А где я возьму ей полусапожки, подлюге?!
Вот вам типичная, характерная, обычная сахалинская "семья".
Сожитель
- Барин! Господин! Ваше высокобродие! - слышится сзади крик.
Останавливаюсь.
Подбегает, без шапки, запыхавшийся поселенец.
Видимо, гнался за мной долго и упорно.
- Я вас по всему посту ищу, бегаю!
- Что тебе?
- Изволили давеча такую-то заходить требовать?
Он называет мне фамилию одной ссыльно-каторжной, преступление которой меня интересовало.
- Да. А что?
- Дозвольте доложить. Она теперь дома.
И он спрашивает уже, понизив голос, тоном чрезвычайно конфиденциальным:
- К вам их прикажете прислать или сами пойдете?
А на лице так и светится "полная готовность" на все услуги.
- Да ты думаешь, зачем мне?
Поселенец осклабляется во всю свою физиономию: "Шутник, дескать, барин".
- Известно, зачем господа требуют!
Боже! Зачем я не художник, чтобы нарисовать в эту минуту эту подлую физиономию!
- Да ты кто ж такой ей будешь, что этакие дела за нее берешься устраивать?
- Я-то?
- Ты-то!
Поселенец чешет слегка в затылке.
- Сожитель ейный!
- Как же ты... Как тебя даже и назвать, не знаю...
- Михайлой зовут-с!
- Как же ты... Михайла ты этакий!.. Как же ты свою же собственную сожительницу, сам же...
"Михайла" смотрит на меня и удивленно и иронически. "Откуда, мол, такой взялся, что никаких порядков не знает?"
- Не извольте беспокоиться, - с усмешечкой говорит он, - по здешним местам это принято. Не токмо что сожительницу или жену там, дочь представляют.
И заканчивает уж совершенно серьезно:
- Жрать надо, ваше высокоблагородие... Так вам, ваше высокоблагородие, как же-с? Требуется?
Тошно становится глядеть на этого субъекта, - но разговор интересный.
- Слушай, ты! Заплачу тебе все равно,