Лица в воде - Дженет Фрейм
Моя собственная любовь к ирискам обострялась ночью: когда нас разводили по палатам перед отбоем, я внезапно ощущала такой сильный голод, что научилась незаметно забегать в открытую кладовую за едой; иногда у меня получалось схватить горсть конфет из только что открытой банки. Но так бывало редко. Чаще же случалось так, что я хватала кусок хлеба, выуживала мед из большой жестянки, размазывала его пальцами по ломтю вместе с муравьями и чем бы то ни было еще, запихивала то, что получилось, в потное, волосатое пространство под мышкой, и уже в тишине своей комнаты все съедала: и соль, и сахар, и крупинки песка.
На окнах моей комнаты не было ставень. Я могла видеть ночное небо и огражденный дворик с лужами перед кирпичным зданием, из которого доносился звук двигателя и волн, набегающих на пляж, как будто бы работал частный паром, перевозивший тела с берега на берег. Однако однажды вечером мое житье в отдельной палате (но не мои тайные пиршества) было резко прервано: я лежала в постели, я услышала за дверью зловещее перешептывание. В тот день мне было особенно трудно выполнять приказы медсестер, я «дерзила» и кричала от безысходности; и теперь меня переполняли недобрые предчувствия; я задавалась вопросом, каким будет мое наказание. Шепот продолжался.
«Завтра отведем ее на шоковую терапию, – говорил один из голосов. – Самую сильную из тех, что ей делали. Сбежать она не может. Вы же хорошо заперли дверь?»
«Да, – ответил второй. – Ее уже записали на электрошок. Должен привести ее в чувства, а то совсем стала забываться. Нужно хорошенько ее проучить. Завтрак завтра не давать».
«Завтрак не давать, – повторил другой голос. – Записана на электрошок».
Мое сердце колотилось так быстро, что мне было трудно дышать; меня охватило сильнейшее чувство паники и, разрушая и уродуя единственный оставшийся для меня клочок неба, я разбила окно кулаком, чтобы выбраться наружу или раздобыть себе что-то, чем могла уничтожить себя, лишь бы не допустить наступления завтрашнего дня и невыносимой электрошоковой терапии.
Давно прошли те старые времена в Клифхейвене, когда я была «храброй» и старалась соблюдать спокойствие, становясь в очередь на процедуру и наблюдая за пациентками, лежащими без сознания на койках, которых вывозили из процедурного кабинета. С того самого утра в отделении номер четыреста пятьдесят один, когда мне назначили сразу две процедуры, одну за другой, я жила в страхе, что однажды утром дверь отворится и медсестра встретит меня словами: «Сегодня утром вы без завтрака. Не переодевайте ночную рубашку и халат. Вас записали на процедуру». Страх жил во мне, даже несмотря на то, что больше мне ничего не назначали и, как я выяснила, перевели меня в Батистовый Дом, потому что «ничего не могли со мной поделать».
На шум бьющегося стекла прибежала медсестра; меня переселили в комнату напротив, темную и со ставнями на окнах; дрожа, я залезла между холодными жесткими простынями на кровать, которая не согревалась из-за подложенного куска непромокаемой прорезиненной ткани и была неудобной из-за торчащих из матраса соломин. Мне дали паральдегид, и я уснула.
На следующее утро страх вернулся, однако мне сообщили, что я ошиблась и никакого «лечения» не планировалось.
Я не могла больше контролировать свой страх; он никуда не исчезал и только усиливался; день за днем я досаждала медперсоналу, спрашивая, и спрашивая, и спрашивая, не собираются ли мне делать ЭШТ, или сотворить еще что-то ужасное, замуровать заживо в туннеле под землей, чтобы никто не услышал меня, сколько бы я ни звала, или удалить у меня часть мозга и превратить в чудное цепное животное в полосатом платье, которое нужно будет водить по округе на поводке.
Каждый раз, когда я видела, что главная медсестра и старшая медсестра Вулф беседуют, меня терзали муки неизвестности. Я точно знала, что они говорили обо мне, планировали убить меня при помощи электричества, отправить меня в Тюрьму Маунт-Иден, где на рассвете меня повесят. Иногда я кричала на них, чтобы они прекратили разговаривать; случалось, что нападала на медсестер, потому что знала, что они что-то скрывали от меня, отказывались посвятить в свои ужасные планы. А мне нужно было знать. Нужно было знать. А как иначе могла я защититься, подготовить все необходимое для экстренной ситуации, сохранять спокойствие, чтобы в случае необходимости действовать хладнокровно? Если бы только рядом был кто-то, кто мог все честно рассказать!
Я бы спросила у доктора. Но где он был? Всем было известно, что изменения психики обитателей Батистового Дома «зашли так далеко», что особой пользы в том, чтобы доктор тратил на них свое драгоценное время, не было, что продуктивнее было лечить обитателей седьмого отделения и выздоравливающих пациентов, которых еще можно было «спасти». Нашего врача в помещениях Батистового Дома я видела только один раз. Он переходил, прихрамывая, из палаты в палату. На лице его читались страх и ужас, сменявшиеся недоверием, как будто бы он говорил сам себе: «Быть такого не может. Я же молодой врач, я полон энтузиазма, всего лишь несколько лет назад выпустился из института. Живу с женой и ребенком в доме через дорогу, который нам предоставили официальные службы. Бог ты мой, да как же узнать, как должно быть устроено обиталище души?»
14
Посетителей было немного, лишь группка самых преданных, которые пришли с термосами и авоськами, полными вкусной еды, чтобы тихо и смиренно при помощи куска торта, печенья или сладостей пообщаться с теми, для кого надобность в речи давно отпала. В день посещений, сразу после обеда, когда столы были отодвинуты к стенам и мы снова начинали рыскать по комнате, меря шагами истертый деревянный пол, или сидели на столах, подняв колени и являя собой немыслимый кукольный театр, у двери в коридор, который вел в комнату для гостей, сооружали ограду из деревянных скамей.
После того как была завершена унизительная проверка, сопровождавшаяся комментариями «Джейн? Ой, нет. К ней никто не приходит. Дора? Вроде кто-то был. Но обычно им все равно. Мэри? Да к ней за все время, пока я тут работаю, вообще никто ни разу не явился. Фрэнки? Ну может быть», тех, кого посчитали достаточно приличными, чтобы к ним могли прийти посетители, выводили из стойла, словно подобранный для выставки скот, чтобы приодеть. Две медсестры приволакивали завернутые в простыню вещи, узлы развязывали, и все самое «лучшее», кому бы оно ни принадлежало, передавалось тем из нас, кому хоть как-то было впору. Ожидавших своей очереди женщин, с которых