Анатолий Афанасьев - Привет, Афиноген
Внезапно гроза прекратилась, очистилось небо, всплыли омытые влагой яркие звезды, и только далеко на западе словно погромыхивал на стыках и сигналил прожекторами уходящий поезд.
Тишина и благодать опустились на чистый, уцелевший город. Воздух густо запах ароматом листвы и расщепленным кислородом. Маленькие дети в домах успокоились и перестали плакать. Со стуком распахивались окна и двери балконов.
Чудо природы — летняя гроза — свершилось.
Часть II
Афиноген в больнице
1
Пора, пора вернуться к Афиногену, который лежит на узком операционном столе со вспоротым животом. Операцию делает недовольный, насупленный Иван Петрович Горемыкин. Телефонный звонок раздался в восьмом часу, когда он доставал из холодильника запотевшую бутылку светлого жигулевского пива. Дежурный хирург, недавняя выпускница мединститута им. Сеченова, растерялась и не смогла поставить диагноз.
Рассерженный Горемыкин в сердцах спросил по телефону:
— А что же, Галочка, этот ваш больной не может потерпеть до утра? Куда он так спешит?
Галочка по–старушечьи затарахтела в трубку.
— Я боюсь, Иван Петрович. Он очень корчится.
— Говорите разумно, если можете. Он что, от смеха корчится?
— Кишечник не прощупывается, живот твердый, как камень. Видимо, спазм… Или перитонит.
— У вас, Галочка, в голове спазм, — доверительно сообщил Иван Петрович и бросил трубку.
Дан ткнулся ему носом в ладонь.
— Вот так, пес, — наставительно заметил Иван Петрович. — Примечай как измываются над твоим хозяином. Между прочим зарплата у нас с бесценной Галочкой почти одинаковая.
Он сходил на кухню и налил собаке в миску кислых щей. Дан залакал с шумом, сопеньем и присвис- тыванием, чем пробудил в хозяине встречный аппетит.
— А вот мне и поесть толком некогда, — Горемыкин заворачивал бутерброды в этиленовый пакет.
Не могу же я, как ты, жрать на ходу. Еда — дело серьезное. Да перестань, наконец, чавкать, как свинья!
Дан повилял хвостом и залакал еще поспешнее, кося на хозяина красноватые белки.
В больнице его встретила Галина Михайловна и провела в ординаторскую, где на кушетке, скорчившись, мучился Афиноген Данилов.
Горемыкин, не здороваясь, знаком показал ему, что надо лечь на спину.
— Лежать не могу, — улыбаясь, сказал Афиноген, — потому что больно.
С этими словами он послушно вытянулся на спине.
— А почему вы без халата, доктор? — спросил Афиноген. — В стирке, что ли, халат?
Иван Петрович нехотя взглянул в лицо больного. Он привык к страху, растерянности, панике на лицах страдающих и ждущих помощи людей. Самые мужественные из его пациентов в горькие минуты непонятной, внезапно подступившей боли часто теряли себя, роптали и начинали произносить несуразные, умоляющие слова. Человек со стороны — не врач — не всегда мог заметить эту паническую перемену. Многие больные сохраняли внешнее достоинство и приличие. Горемыкин умел безошибочно различать под маской равнодушия и напускной бравады обессиливающее смятение перед надвигающейся бедой. Боль и страх смерти рано или поздно выворачивали человека наизнанку, срывали покровы годами приобретенных манер и привычек, выдавливали из глаз животное выражение: ничего не существует, доктор, кроме моей боли! Это всегда раздражало Горемыкина, хотя он и научился находить необходимые слова утешения. В юности он зачитывался романами Конрада, Джека Лондона, Грина, преклонялся перед сильными и гордыми характерами эллинского склада, а в жизни слишком часто довелось ему наблюдать слабость и унизительную покорность судьбе. Горемыкин не осуждал своих больных, потому что сам остерегался болезней и не мог предугадать, как поведет себя в роковых обстоятельствах. Он лучше других понимал, что болезнь и смерть неизбежны, и в конце концов всеми силами своей неробкой души возненавидел именно эту чудовищную неизбежность ухода. Он сражался с ней в открытом бою ежедневно, умело от*
дыхая в редких перерывах между сражениями. Он закалил свои нервы и приучил искусные пальцы отыскивать болезнь в самых укромных норах. Не рази не два побеждал Горемыкин худосочную и коварную старуху- смерть, и оттого на весь облик его лег отпечаток легкого, благодушного презрения к суете.
В Афиногене хирург не обнаружил ни страха, ни просьбы; только любопытство и вопросительную усмешку увидел он и тут же предположил, что больной находится в состоянии болевого шока.
— Почему без халата? — переспросил Иван Петрович в недоумении. — А вам–то, собственно, какое дело?
— Порядок должен быть, — солидно кашлянул Афиноген, — если нет халата, может не оказаться и скальпеля под рукой. Я не согласен, чтобы меня резали кухонным ножом.
— Кухонным ножом? — еще более удивился Горемыкин.
— Хорошо, согласен, — сказал Афиноген, — только наточите его как следует.
В ушах его свистнула свирелька, искры метнулись перед глазами, сердце сдавила мохнатая лапа, и он ка- танул по ту сторону сознания. Но не надолго, тут же вернулся. По–прежнему перед ним маячили сосредоточенные врачи и поодаль на стене белел портрет Чехова. Женщина–врач договаривала фразу, начало которой Афиноген пропустил по причине короткого отсутствия.
— …новокаиновая блокада или каким–то иным способом, — сказала женщина сдержанно–дрожащим голосом.
— Будем оперировать, — отрезал Горемыкин. — Классический аппендицит. Давно начались боли, юноша?
— Со вчерашнего дня.
— Почему утром не явился?
— Думал, отпустит.
— Прекрасно, что вы имеете способность думать. Прекрасно. А вот теперь я должен по вашей милости оставаться без ужина.
, — Ужинайте, — сказал Афиноген, — я подожду…
Я бы и сам чего–нибудь перекусил.
Впорхнула в комнату медсестра со шприцем. Афи- ноген догадался и безропотно оголился. Потом его раздевали, переодевали, ставили клистирчик, — все эти больничные маневры он перенес с достоинством, только один раз попросил воды. «Пить нельзя, — мягко отклонила просьбу медсестра. — Это у вас жажда от укола».
Наконец его оставили одного, в чистой белой рубашке на жесткой кушетке.
Закоченевшая боль повисла в правом боку двухпудовой гирей. Оглушенный лекарством мозг перестал в нее вслушиваться. Безразличие охватило Афиногена. Пересохшим отвратительно непослушным языком он то и дело облизывал десны, пытаясь ощутить хоть каплю влаги. Казалось, во рту перекатывается плотный пучок грязной, засохшей осенней травы, одно неосторожное движение — и трава наглухо заклеит горло. Тогда, конечно, не спасешься от удушья.
Мысли не выстраивались в ровную цепочку, и это создавало странную иллюзию невесомости, путешествия в пространстве.
Афиноген не сопротивлялся изнуряющему полету, наученный неизвестно чьим опытом, он терпеливо берег энергию.
Две женщины в белых халатах вкатили в комнату коляску и помогли Афиногену переместиться на нее.
Одна женщина попросила:
— Сними рубаху, сынок.
— Нет,! — ответил Афиноген, — не сниму, тут сквозняки кругом…
На операционном столе его внезапно забила мелкая костяная дрожь, которую он никак не мог унять, и поэтому сказал осуждающе Горемыкину:
— Вы не подумайте чего–нибудь, доктор. Это у меня от радости дергунчик.
— От лекарств, — дружелюбно пояснил Иван Петрович, — не беспокойся, Гена Данилов.
— Вы вернете меня в строй?
— Вернем, вернем непременно.
Далее в течение всей операции время разорвалось на отдельные куски. Большая его часть была похожа на тяжелое опьянение, зябкий полумрак. Но некоторые минуты получались синими, как солнечный день. Тогда
9В
Афиноген отчетливо различал хмурое, склоненное лицо Горемыкина с вьющимися из–под шапочки по бокам черными прядями, стройные фигуры двух женщин–ас- систенток и, закатив глаза, чуть сбоку еще одного человека — ^ улыбающегося мужчину с какими–то шлангами в руках. Мужчина, замечая взгляд Афиногена, всегда ему кивал и радовался, будто получал очередное счастливое известие. В минуты просветления Афиноген становился болтлив и вступал в беседу с хирургом, который отвечал ему охотно, но однозначно и с утешительными интонациями.
— Как дела? — спрашивал Афиноген. — Долго еще лежать?
— Потерпи!
— Удивительно, доктор, но терпеть нечего. Совсем не больно. Так бы и лежал здесь: светло, чисто. Лишь бы вы не устали… Мне рассказывали некоторые случаи. Усталый доктор — опасное дело. Может все сделать наоборот.
— Чушь какая! — обронил Горемыкин. — Вы кем работаете?
— Я экономист, заведующий отделом. Вчера только назначили, еще приказа не было. Почему я сразу и не явился на операцию, доктор. Уйду, думаю, на операцию — конечно, дело хорошее, — без меня другого на это место пихнут. Очень тепленькое место, над всеми начальник. Сам ничего не делаешь, только покрикиваешь! Чуть что не так, подзываешь подневольного человека и прямо ему рубишь: «Ах ты, такой–сякой, пошел вон!» Приятно? Очень приятно… А я вас знаю, доктор. Вы по телевизору выступали в «Голубом огоньке». Я помню. Вы читали стихотворение Сергея Есенина: «Молодая, с чувственным оскалом…»