Генрих Бёлль - Хлеб ранних лет
Она только что сняла передник и теперь его складывала, а я, глядя на нее, только сейчас, проживя у нее целых четыре года, вдруг заметил, что она похожа на фрау Вицель, слегка, но похожа. А еще — и тоже только сейчас — я заметил, сколько ей лет: все сорок. Она стояла передо мной с сигаретой во рту и смущенно встряхивала передник, проверяя, не загремят ли в кармане спички: спичек не было, и я тоже тщетно охлопывал себя по карманам, мои спички остались в комнате, поэтому я дал ей свою сигарету, она прикурила от нее, жадно сделала первую затяжку, после чего вернула мне сигарету; курит она как-то по-мужски, глубоко и самозабвенными затяжками.
— Ну и денек был, — проговорила она. — Под конец я и записывать перестала, какой смысл, когда вас все равно нигде нет. Как же вы забыли про эту женщину с Курбельштрассе?
Я пожал плечами, в упор глядя в ее серые, слегка раскосые глаза.
— Про цветы хоть не забыли?
— Забыл, — сказал я. — И про цветы забыл.
Она помолчала, смущенно вертя в руке сигарету, прислонилась к стене, и я знал, как трудно ей сказать то, что она хочет. И хотел ей помочь, но слов не было; левой рукой она потерла лоб и сказала:
— Ваша еда на кухне.
Но она всегда оставляла мне ужин на кухне, и я ответил:
— Спасибо, — а потом, глядя мимо нее, не сводя глаз с узора на обоях, тихо добавил: — Ну, говорите же.
— Не по мне это, — произнесла она, — совсем не по мне, и ужасно неудобно, что я вам это говорю, но мне не нравится — не нравится, что эта девушка остается у вас на ночь.
— Вы ее видели? — спросил я.
— Нет, — ответила она. — Но я слышала вас обоих, было так тихо, а потом — ну, и я все сразу поняла. Так она останется?
— Да, — сказал я. — Она... это моя жена.
— Где же вы успели обвенчаться? — Она не улыбалась, а я не сводил глаз с узора на обоях, с этих оранжевых треугольников. Я молчал. — О господи, — проговорила она тихо, — вы же знаете, как неприятно мне это говорить, но я таких вещей просто не терплю. Не терплю, и вынуждена сказать вам об этом, и не только сказать, я...
— Но бывают ведь и срочные свадьбы, — сказал я. — Как и срочные крестины.
— Знаю, — ответила она, — знаю я все эти уловки. Не в пустыне живем и не в джунглях, где нет священников.
— Мы, — сказал я, — мы двое именно что в пустыне, именно что в джунглях, и что-то я не вижу священника, который мог бы нас обвенчать.
И закрыл глаза, потому что они все еще болели от истязания светом, и я устал, смертельно устал, к тому же руки у меня тоже болели. Перед глазами у меня поплыли оранжевые треугольники.
— Или, — спросил я, — вы знаете такого священника?
— Нет, — ответила она. — Не знаю.
Я взял пепельницу, что стояла на стуле около телефона, придавил в ней свою сигарету и протянул пепельницу хозяйке; она стряхнула туда пепел и забрала пепельницу у меня из рук.
Никогда в жизни я так не уставал. Оранжевые треугольники настырно лезли в глаза, как шипы, и я ненавидел ее мужа, который способен покупать такие обои только потому, что это, видите ли, современный стиль.
— Вы бы хоть об отце немного подумали. Ведь вы его любите.
— Да, — ответил я, — люблю, и как раз сегодня очень много о нем думал. — И снова вспомнил отца, увидел, как он кроваво-красными чернилами пишет очередную, самую главную свою памятку: «Поговорить с мальчиком».
Хедвиг я заметил сперва в глазах хозяйки: темный промельк в приветливых серых зрачках. Я не обернулся к ней, почувствовал ее руку у себя на плече, услышал совсем рядом ее дыхание и по запаху понял, что она подкрасила губы: сладковатый аромат губной помады.
— Это фрау Бротих, — сказал я. — А это Хедвиг.
Хедвиг протянула хозяйке руку, и я опять поразился, какая крупная и сильная у нее ладонь, белая и щедрая; рука фрау Бротих почти утонула в ней.
Мы все трое молчали, и я слышал, как капает на кухне водопроводный кран, слышал мужские шаги на улице, слышал даже радостную легкость этой походки — трудный день позади, и я все еще улыбался, улыбался, сам не знаю как: слишком я устал, чтобы слегка раздвинуть губы в улыбке.
Фрау Бротих поставила пепельницу обратно на стул возле телефона, бросила на спинку передник, из пепельницы взметнулось облачко пепла и серой пудрой осыпалось на синий коврик дорожки. Она прикурила от горящей сигареты новую и сказала:
— Я иногда забываю, какой вы еще молоденький. Но теперь уходите, не вынуждайте меня гнать вас, уходите.
Я повернулся, схватил Хедвиг за руку и потащил за собой в комнату; там, в темноте, я долго искал ключи от машины, наконец нашарил их на письменном столе, и мы, шлепая грязной обувью, снова спустились вниз по лестнице; хорошо, что я не успел загнать машину в гараж, оставил на улице. Левая рука у меня почти онемела и слегка опухла, да и правая болела изрядно, видно, я сильно ее ушиб о мраморный столик в кафе. Усталый, голодный, я медленно поехал обратно в город; Хедвиг хранила молчание, держала в руках маленькое зеркальце, и я видел, что она придирчиво рассматривает только свои губы, — потом она достала из сумочки помаду и медленно, с нажимом, снова их обвела.
Нудельбрайте все еще была перекрыта, и еще не было даже восьми, когда я, снова миновав церковь, завернул на Нетцмахергассе, потом въехал на Корбмахергассе и остановился напротив пустыря за булочной.
В окне Хедвиг по-прежнему горел свет, я проехал чуть дальше, увидел вишнево-красную машину у подъезда и тогда, обогнув весь квартал, снова остановился на том же пустыре. Было тихо и темно; мы оба молчали; голод во мне то просыпался, то замирал, потом возникал снова и снова проходил, — толчками, как волны землетрясения. В голове пронеслось, что чек, который я послал Виквеберу, теперь, пожалуй, уже не покроет мои долги, а еще я подумал о том, что Хедвиг так и не спросила меня о моей работе и даже не знает моего имени, только фамилию. Руки у меня ныли все сильней, и стоило мне на секунду закрыть истерзанные светом глаза, как я тут же проваливался в бездонную вечность пляшущих оранжевых треугольников.
Но свет в окне Хедвиг все равно погаснет, сегодня, в этот понедельник, которому осталось всего четыре часа сроку; и рокот мотора вишнево-красной машины все равно затихнет вдали, мне казалось, я уже слышу, как этот рокот вгрызается в ночь и тонет в ней, оставляя после себя темноту и безмолвие. И мы взойдем по лестнице, будем тихо отворять двери и тихо закрывать их за собой. Хедвиг снова глянула в зеркальце на свои губы, снова медленно, уверенно, с нажимом — обвела их помадой, словно они все еще недостаточно алы, и я уже сейчас ведал то, что мне еще только предстояло изведать.
Никогда прежде я ведать не ведал, что бессмертен — и так подвластен смерти: я слышал плач младенцев, убиенных в Вифлееме, и с этим плачем сливался предсмертный крик Фруклара, крик, которого не услыхал никто, но который теперь долетел до моего слуха; я чувствовал смрадное дыхание львов, что терзали великомучеников, и львиные когти шипами вонзались в плоть мою; я вкушал соленую горечь моря, горчайшие капли из самых бездонных глубин, и я вглядывался в картины, что выходили из своих рам, как выходят из берегов воды, — пейзажи, которых я никогда не видывал, лица, которых я никогда не встречал, и сквозь эти картины я все падал и падал куда-то вниз, к запрокинутому лицу Хедвиг, и, падая, налетал на Броласки, на Елену Френкель, на Фруклара, и сквозь их лица проваливался все глубже и глубже, к лицу Хедвиг, зная, что только это лицо и есть непреложность, зная, что обязательно увижу ее снова, под покрывалом, которое она отринет внезапно, чтобы открыть свое лицо Грёммигу, — лицо Хедвиг, которое не могли различить мои глаза, ибо кругом была беспросветная ночь, но мне уже не нужны глаза, чтобы ее увидеть.
Картины, образы, лица наплывали из темноты, проявляясь, как фотографии: я видел самого себя — но со стороны, я был чужаком, что склонился сейчас над Хедвиг, и ревновал ее к этому чужаку, ревновал к самому себе; я видел мужчину, что заговорил с ней, видел его желтоватые, прокуренные зубы, его папку под мышкой, видел Моцарта, что улыбается, поглядывая с портрета на нашу соседку фройляйн Клонтик, учительницу музыки, и во все картины неизменно вторгался плач той женщины с Курбельштрассе, и все еще был понедельник, и я твердо знал, что не хочу больше пробиваться вперед, хочу обратно, куда — я и сам не знал, но твердо знал, что обратно.
Кил, Эчил (Ирландия), июль — сентябрь 1955 г.Примечания
1
«растирающая — растирание» (фр.).