Оноре Бальзак - Сочинения
В перерывах между танцами скрипач и флажолетист, весьма заинтересованные угощением, вешали инструменты на пуговицы своих порыжелых сюртуков, протягивали руку к столику с напитками, стоявшему тут же, в нише, и подносили итальянцу полный стакан, который он сам не мог взять, – столик был позади его стула. Каждый раз кларнетист благодарил дружеским кивком. Их движения отличались той точностью, которая всегда поражает в слепых из «Приюта трехсот» и внушает обманчивую мысль, что эти люди – зрячие. Я направился к ним, чтобы подслушать их разговор, но, когда я подошел вплотную, они насторожились, вероятно, угадав, что я не рабочий, и умолкли.
– Откуда вы родом, кларнетист?
– Из Венеции, – ответил слепой с легким итальянским акцентом.
– Вы слепы от рождения или ослепли по…
– По несчастной случайности, – живо продолжил он, – треклятая темная вода…
– Венеция – прекрасный город, я всегда мечтал побывать там…
Лицо старика одушевилось, по морщинам пробежал трепет, он заволновался.
– Если я поеду с вами, вы не потеряете времени понапрасну, – молвил он.
– Не говорите ему о Венеции, – вмешался скрипач, – иначе наш дож опять начнет чудить; а он, заметьте, уже вылакал две бутылки, этот князь.
– Ну, живее! Пора начинать, папаша Фальшино! – воскликнул флажолетист.
Все трое взялись за свои инструменты; пока они играли четыре части контрданса, венецианец старался разгадать меня; он почувствовал, что внушает мне живейший интерес. Его лицо утратило выражение застывшей печали, какая-то надежда прояснила его черты, разлилась легким пламенем по его морщинам; он улыбнулся, отер дерзновенный и грозный лоб – словом, он развеселился, как человек, почуявший возможность оседлать своего конька.
– Сколько вам лет? – спросил я.
– Восемьдесят два года.
– Давно вы ослепли?
– Вот уже скоро пятьдесят лет, – ответил старик; по его голосу чувствовалось, что он скорбит не только о потере зрения, но и о каком-то ином великом даре, которого лишился.
– Почему вас называют дожем? – спросил я.
– О, глупая шутка! – ответил он. – Я венецианский патриций и, как любой из них, мог стать дожем.
– Какое же ваше настоящее имя?
– Здесь меня зовут папаша Канé. Мое имя никак не могли иначе занести в акты гражданского состояния; а по-итальянски я называюсь Марко Фачино Кáне, князь Варезский.
– Как! Вы потомок знаменитого кондотьера Фачино Кане, обширные владения которого перешли к герцогам миланским?
– E vero, – подтвердил слепой. – В те времена сын кондотьера, опасаясь, что Висконти лишат его жизни, бежал в Венецию и был там вписан в Золотую книгу. Но теперь уже нет ни славного рода Кане, ни родословной книги.
Тут слепой сделал движение, ужаснувшее меня, – так резко оно выражало угасший патриотизм и отвращение к людским делам.
– Но если вы были венецианским сенатором, у вас, наверно, было состояние? Как же случилось, что вы его потеряли?
На этот вопрос он повернул ко мне голову поистине трагическим движением, словно намереваясь пристально взглянуть на меня, и ответил:
– В несчастьях!
Ему уже было не до вина; он отвел полный стакан, который ему подал старый флажолетист, затем он поник головой. Все эти мелочи были не такого свойства, чтобы успокоить мое любопытство. Пока эти три автомата исполняли контрданс, я с теми чувствами, что обуревают двадцатилетнего юношу, неотрывно смотрел на престарелого венецианского аристократа. Я видел Адриатику, Венецию – видел в этих дряхлых чертах ее развалины. Я разгуливал по этому городу, столь милому своим обитателям, я шел от Риальто к Большому каналу, от Словенской набережной к Лидо; я возвращался к собору, столь своеобразно величественному; я любовался окнами Casa d'Oro, каждое из которых изукрашено мрамором, – словом, всеми чудесными творениями, которые ученому особенно дороги тем, что он волен расцвечивать их, как ему вздумается, и что его грезы не опошляются зрелищем обыденной действительности. Я мысленно прослеживал жизненный путь этого потомка величайшего из кондотьеров, силясь распознать следы его несчастий и причины того глубокого физического и морального падения, которые придавали еще большую яркость искоркам величия и благородства, вспыхнувшим в нем теперь. Вероятно, наши мысли совпали: ведь слепота, думается мне, не давая вниманию растрачиваться на предметы внешнего мира, тем самым значительно ускоряет духовное общение.
Я немедля получил доказательство взаимности нашей симпатии. Фачино Кане перестал играть, встал, подошел ко мне и так вымолвил: «Пойдемте!» – что голос его подействовал на меня подобно электрическому току. Я подал ему руку, и мы вышли.
Когда мы очутились на улице, он сказал:
– Вы согласны отвезти меня в Венецию, сопровождать меня туда? Согласны поверить мне? Вы будете богаче десяти самых богатых семейств Амстердама или Лондона, богаче Ротшильда – словом, вы будете одним из тех богачей, о которых говорится в «Тысяче и одной ночи».
Я подумал было, что он безумен, но он говорил так властно, что я невольно подпал под его влияние. Я покорно последовал за ним, и он с уверенностью зрячего повел меня ко рвам Бастилии. Он уселся на камень в пустынном уголке, где впоследствии был построен мост, соединяющий набережные Сен-Мартенского канала и Сены. Я сел на другой камень, против старика, седые волосы которого при лунном свете сверкали, словно серебряные нити. Тишина, едва нарушаемая гулом бульваров, смутно доносившимся до нас, ясность ночи – все придавало этой сцене подлинно фантастический характер.
– Вы говорите молодому человеку о миллионах и сомневаетесь в том, согласится ли он претерпеть тысячу мытарств, чтобы получить их! Уж не смеетесь ли вы надо мной!
– Умереть мне без покаяния, если то, что я вам расскажу, неправда, – горячо сказал он. – Мне было двадцать лет, как вам теперь, я был богат, я был знатен, я был красив; я начал с величайшего из безумств – с любви. Я любил, как уже не любят ныне, я доходил до того, что, с опасностью быть обнаруженным и убитым, прятался в сундук, одушевляясь одной лишь надеждой – получить обещанный поцелуй. Умереть ради нее казалось мне заманчивее долгой жизни. В 1760 году я увлекся восемнадцатилетней красавицей из рода Вендрамини, супругой Сагредо – одного из самых богатых сенаторов, человека лет тридцати, который без памяти любил свою жену. И я, и моя возлюбленная были невинны, как херувимы. Sposo застал нас за беседою о любви; я был безоружен, он оскорбил меня; я бросился на него, я задушил его голыми руками, свернул ему шею, как цыпленку. Я хотел уехать с Бьянкой, она не пожелала последовать за мной. Таковы женщины! Я бежал один, был осужден заочно, мое имущество подверглось секвестру в пользу моих наследников; но я увез свои бриллианты, пять полотен Тициана, свернутых трубкой, и все свое золото. Я отправился в Милан, где меня не тревожили: власти моим делом не интересовались.
Прежде чем продолжать рассказ, – сказал он после недолгой паузы, – я замечу следующее: влияют ли, нет ли причуды женщины во время беременности или зачатия на ее ребенка, но, во всяком случае, известно, что моя мать, когда носила меня под сердцем, была одержима страстью к золоту. Я питаю к золоту влечение, род мании, и оно так сильно во мне, что в каком бы я ни был положении, я всегда имею при себе золото; я постоянно перебираю золото, в молодости я всегда носил драгоценности и держал при себе двести – триста дукатов.
С этими словами он вынул из кармана два дуката и показал мне их.
– Я словно по запаху узнаю золото. Хоть я и слеп, но останавливаюсь у лавок ювелиров. Эта страсть погубила меня; я стал картежником, чтобы играть на золото. Я не плутовал в игре, меня же плутовски обыгрывали, и я разорился. Когда я остался без средств, меня обуяло бешеное желание вновь увидеть Бьянку; я тайно вернулся в Венецию и явился к ней; в течение шести месяцев я был счастлив; я скрывался у нее, она кормила меня. Я мечтал, что это блаженство продлится до конца моих дней. Любви Бьянки домогался проведитор. Он понял, что у него есть соперник, – в Италии соперников чуют; он выследил нас, накрыл в постели, подлец! Судите сами, какая произошла жестокая схватка; я не убил его, а только тяжело ранил. Это злоключение разбило мое счастье. Никогда в жизни я уже не встречал существа, подобного Бьянке: я изведал величайшие наслаждения, я жил при дворе Людовика Пятнадцатого, среди наизнаменитейших женщин – ни в одной из них я не нашел достоинств, прелести, страстности милой моей венецианки. Стражи проведитора были поблизости; он кликнул их, они окружили дворец, ворвались в покои; я защищался, чтобы умереть на глазах у Бьянки, она помогала мне, пытаясь убить проведитора. В свое время эта женщина не пожелала сопровождать меня в изгнание, а теперь, после шести месяцев счастья, она хотела умереть одной смертью со мной и получила несколько ран.