Антун Шолян - Семейный ужин
И так постепенно, хотя я уже стал, так сказать, вариться в собственном соку, пар, вечно клубящийся над его котелком, в котором он заваривал кашу, видимо, только для меня, окутал нас обоих, объединил и даже сблизил. Для меня любое собрание теряло смысл, если он не присутствовал на нем. На совещаниях мы сердечно махали друг другу: он - из президиума, я - из зала. Казалось, и ему не терпелось меня встретить, как хорошо знакомого и очень удобного врага. Мы привыкли друг к другу, а иногда могли даже и погулять вместе, и подискутировать об "исторической необходимости" или "объективном взгляде на действительность". Мы только что не породнились.
Особенно мы сблизились, когда он начал ухаживать за Лелой, одной из пяти девушек на нашем курсе (юридический, несмотря на равноправие полов, оставался весьма однородным), за девушкой истинно буржуазного происхождения и буржуазных наклонностей - мы, остальные, буржуазные замашки проявляли только на публичных сборищах, - за девушкой, на которую и я (впрочем, как и большинство на нашем курсе) положил глаз и из-за ее признанной всеми красоты, а отчасти и из-за оставшихся крох от ее буржуазного прошлого (дом на Новаковой улице, богатая тетка в Америке и что-то там еще).
Я говорю - "положил глаз", но мой глаз не обладал разящей силой, а характер у меня был переменчивый. Я ухаживал за многими девицами, а с Лелой постоянно спорил. Надо признаться, помимо всего прочего она была не глупа. Эмансипированная. Интеллектуалка. Мечтала о дипломатической карьере, специализировалась по международному праву. Но уже тогда прекрасно понимала, что буржуазное происхождение не даст ей продвинуться. "За иностранца выйти замуж мне не удастся, найти его непросто, - объясняла Лела свой внезапный интерес к тому, кто когда-то занимался паровыми котлами, - а без поддержки такого человека я ничего не добьюсь, это ясно как день. Да, впрочем, он не так уже и плох. Не лишен амбиций, хочет чего-то достичь".
До конца она мне все так и не успела объяснить - студенческие годы пролетели как миг. И эта пара, каждый из которой мечтал стать в жизни чем-то, исчезла из моего поля зрения. Прошло десять-пятнадцать лет. И сейчас на то, что происходило вокруг них, и на них обоих я смотрел уже совсем другими глазами - не такими безгрешными и не такими сентиментальными. Его фотографии, как и прежде, появлялись в газетах. Газеты меняли названия, фотографии оставались те же. Он и дальше продолжал меня преследовать, теперь чаще косвенно. Вероятно, сам не понимал, что преследует: изредка вспоминая обо мне, он уже был уверен, что я изменился, поумнел.
Для него, как и прежде, это были только слова, и поэтому, встретив меня после стольких лет в другом городе, уже в другом положении, он, памятуя наше прежнее братство во вражде, бросился ко мне шумно и сердечно, как к старому товарищу, затащил к себе в дом ("Ты только посмотри, Лела, кого я привел!") и начал лапать своими ручищами, поить виски и предлагать сигары. Лела поздоровалась с куда меньшим жаром и сразу же удалилась в кухню, откуда и не появлялась до сих пор.
- Ну, рассказывай - где ты, что ты? - он никак не мог оставить в покое мои плечи. - Частная практика, говоришь? Значит, зашибаешь деньгу?
- Только теоретически, - ответил я.
- Эх, Загреб, Загреб! - вздохнул он. - А мы, видишь, так, попросту, провинциально. Я очень рад, что ты не ввязался в эту последнюю бучу, он посмотрел на меня внимательнее и серьезнее. - Или, может, я что-нибудь пропустил в газетах?
- О таких, как я, в газетах не пишут, - сказал я.
- Нынче о какой только шушере не пишут. Ну, я очень рад! Я знаю, что в душе ты не такой! Но сам понимаешь - всякое бывает! Куда жиды, туда и велосипедисты.
- Велосипедисты?
- Ты что, не помнишь этого анекдота? О еврее, который бежит, потому что услышал, будто хватают жидов и велосипедистов? Не помнишь? А его спрашивают: "Ладно, а почему арестовывают велосипедистов?" - "Вот потому и бегу, - отвечает, - что никто не спрашивает, почему хватают жидов!"
Он загоготал так громко, что картины чуть не попадали со стен. Мне хотелось ему сказать, что при моем характере я всегда как-то соотносил себя с евреями, кем бы в данный момент они ни были, но не смог дождаться, когда он отсмеется.
И толи от того, что я молчал, или за недостатком других общих и нейтральных тем для разговора, он заговорил о сортах виски и стилях мебели; я уже было начал привыкать к подсчету кубометров земли и древесины, когда он перешел на автомобили.
Не поймешь! Может, он хотел уловить отблеск излучаемого им нового сияния в моих мелкобуржуазных глазах. Может, хотел узнать, что такой специалист по мелкобуржуазному благополучию, как я, думает о его процветании. Может, просто хотел покрасоваться перед своим старым знакомым. Все может быть. Но мне казалось, что ему не терпится услышать из моих уст слова одобрения, признания, похвалы. Ждал похвалы? Как школьник, закончивший школу, добившийся всего в жизни сам. Признания? Будто накопленное им барахло свидетельствовало о наступлении того светлого будущего, к которому мы оба стремились.
И вдруг я осознал, что прежде, когда он нападал на меня, он был уверен, что именно все это представляло для меня единственную ценность, что только отсутствие у меня всего этого - источник моего раздражения, неудовлетворенности, критиканства, "отступничества". В то время как он выступал проповедником самоотречения и жертвенности - а в те годы все мы волей-неволей жертвовали собой и отказывали себе во всем, - ему, должно быть, казалось, что я протестую потому, что у меня нет машины, или что мне не хватает шоколада и апельсинов, или что я хочу владеть чем-то, чего ни у кого нет и быть не может. Что нет у меня терпения дожидаться светлого будущего.
И я понял, что вопросы, которые он задал мне еще на берегу, по дороге к нему домой, имели более глубокую подоплеку, чем просто интерес к жизни знакомого, с которым давно не виделся.
- У тебя в Загребе хорошая квартира? На Драшковичевой, говоришь? Драшковичева - это неплохо, - заключил он. Затем, помолчав: - Машина есть? Бог с ней, это, конечно, никакая не марка, но бегает - и ладно. А налог? Платишь налог? Ясно! В общем, живешь нормально. Так ведь?
Когда я положительно ответил на все его вопросы и даже подтвердил, что живу нормально, он переменил тон на еще более свойский. Вероятно, почувствовал, что подготовил почву для последующего монолога.
- Конечно, как бы ты ни презирал материальную базу, - излагал он свою теорию, указывая мне дорогу в лабиринте улиц, - но нужно идти в ногу со временем. Жизненный уровень нашего народа растет на глазах. И я рад, что ты не плачешься и не прибедняешься. Любим мы жаловаться на бедность. А сам видишь - все не так уж и плохо. Eppure, - ты сам признаешь, - si muove. Главное, чтобы человек был доволен тем, что имеет.
И вот уже целый час он изводит меня своими достижениями в сфере роскошной жизни: показывает мне свой водонепроницаемый Rollex, заставляет жать на кнопки кондиционера. У меня уже потемнело в глазах от мелькания черной этикетки на бутылке с виски, которого мы изрядно налакались. А он явно перебрал лишнего: светлое будущее для него уже наступило. Хотя и с черной этикеткой. Земной рай был совсем рядом - протяни только руку. Паузы, когда он замолкал, чтобы выслушать мое одобрение, становились все реже, все короче, а опись его имущества - все детальнее. Не скажу, что и я был совсем трезвым, но алкоголь усиливал мою подавленность и чувство затаенной обиды. Нет, меня оскорбляло не то, что он вот так, без всяких объяснений перешагнул через все, что между нами когда-то было, словно от того уже ничего не осталось, словно наше братство с годами утратило свой враждебный характер и только укрепилось и упрочилось. С этим бы я еще смирился: я не злопамятный, легко прощаю, могу даже подставить другую щеку, если надо. Но меня вдруг осенило, что он с самого начала обвинял меня в моей якобы жажде иметь то, чем сегодня обладает он. Что уже тогда он сам именно этого хотел: только этого, и ничего больше. Он с самого начала говорил от лица этой вот керамики и кондиционеров; приписывал мне обнаруженную в самом себе болезнь. Но то, что для него означало росток светлого будущего, во мне жило лишь как пережиток прошлого. Именно так он все это себе представлял. На этом и зиждилось наше братство. Только теперь требовалось его подтвердить.
В дверях появилась Лела. По ее виду нельзя было заключить, слышала ли она что-нибудь из нашего разговора. Она вошла опустив глаза и явно избегая встретиться со мной взглядом: конечно, это можно было отнести за счет новой манеры ее поведения. Королевским жестом хозяин пригласил меня к столу, не преминув еще раз потрепать по плечу, как и подобает старому другу, - дань прошлым временам.
- Давай-давай, старик, вот и легкий ужин. Знаешь, так, запросто, по-домашнему! Ты, браток, свалился сюда как снег на голову, мог бы и предупредить!
Целая гора тарелок и я уставились друг на друга. Розовые рачки помахивали мне усиками, блаженствуя в теплом соусе. Кусочки молочного поросенка застенчиво выглядывали из зелени ("Нет дичинки вкуснее свининки!"). Наконец, лоснящиеся блинчики с пылу с жару приумножали блеск серебряных подсвечников. Мы пили не просто вина, а вина особые, из погреба такого-то и такого-то дядюшки-винодела, специально приготовляемые и поставляемые к этому столу.