Юлий Крелин - Отцы и дети
— Ну хоть это приобщит тебя, может быть, к науке...
— И стану я эдаким евреем-талмудистом, в очках и сутулым.
— Во! Видишь, Лен: книги читает. Доказал этим банальным постулатом. Эрудит ты наш.
— Эрудит! На лабуду он эрудит. Да сел бы лучше сейчас, сегодня, да учебники хотя бы почитал.
— Мама!..
— Ну, что мама! Заниматься-то надо.
— Сегодня воскресенье.
— Ты из каждого дня норовишь воскресенье сделать.
Я почувствовал мрак, надвигающийся на наш безоблачный выходной:
— Давайте поедим сначала. А потом разносторонние дискуссии. И даже на дисциплинарные темы.
Но на Лену напал педагогический зуд:
— Ну, смотри, Борь! Сколько я его ни учу, что с острого конца разбивать яйцо удобнее и элегантнее, он...
— А если оно жидкое? Потечет же! Мам, это ты не возьмешь в ум, что на тупом конце есть воздушная площадка. Полость.
— И что это дает тебе?
— Я разбиваю где полость, и мне легче захватить край, не пачкая пальцы, легче в слой попасть.
— Теоретик. Ты посмотри, как папа делает: два удара и ровная крышка срезается. Аккуратно. Элегантно. Скорлупа не сыплется.
— Крышка! Для чего-то природа оставила полость на тупом конце. Надо использовать.
Гаврик явно наслаждался дискуссией, демонстрируя свою якобы тягу к научно-исследовательскому поиску и тем самым как бы умеряя наши родительские тревоги и заботы.
Я старался быть голубем-миротворцем:
— Ну пусть использует подарок природы.
— Да. Надо утилизировать всякую раскрытую тайну природы, — Гаврик с иронической улыбкой гнул свою натурфилософскую линию.
— Ты сначала по учебникам узнай про тайны природы, — а мама гнула свою педагогически-воспитательную линию.
— Ну, ты меня достала.
Я попытался стереть линию конфронтации:
— Налей чай, Лен. Только покрепче. А какой чай?
— Какой! Хоть какой. Никакого нет сейчас. Турецкий вон достала.
Лена запнулась на этом слове и взглянула на сына. Но его “достала” и мамино “достала” были из разных миров. Гаврик не отреагировал, и она продолжила:
— Да. Турецкий. Даже наш грузинский был лучше. Ты смотри, Гава, папа уже всё съел, а ты всё еще с первым яйцом возишься.
— Ты куда-то должна идти?
— Нет. Но нельзя же...
— Дай спокойно поесть. Я люблю медленно...
Тучи сгущались, и я опять попытался осветить их лучом мира.
— И какой русский не любит быстрой еды...
— Значит, я не русский.
— В каком-то смысле так...
К телефонному звонку Гаврик сорвался, словно инерции для него не существовало.
— Да... Да... Привет... Ага... Угу... Ладно... Когда?.. Где?.. Ага... Сейчас сколько?.. Угу... Ну... О'кей.
Сел к столу и опять принялся то ли исследовать, то ли составлять план наилучшего вскрытия предмета, то ли раздумывать, как его быстрей уничтожить — то есть съесть.
Но мамин пыл, то ли руководящий, то ли педагогический, то ли обобщенно-родительски-дидактически-командный, еще не исчерпал себя.
— Вот так! Уже договорился. Вот видишь и пролил, и насорил скорлупой. Я же говорила, что с острого конца...
— Ну, что ты пристала!? Ты открываешь крышечкой, а я буду разбивать яйцо. Что за дела!
— Ты ж не убираешь за собой. Ты уйдешь, а мне убирай. Обо мне подумай.
— Уважайте труд уборщиц. Могу я поесть нормально?!
— Нормально! Уже договорился. А заниматься когда?
Гаврик вскочил, отодвинул чашку и тарелку, расплескав и рассыпав и чай и скорлупу, выбежал из комнаты. Слышно было, как он натягивал куртку, явно торопясь. Видимо воспользовался случаем удрать без лишних разговоров. С моей точки зрения бывшего мальчишки, всё для него складывалось удачно. Но тем не менее я попытался как бы встать на баррикаду рядом с мамой.
— Гаврик! Сынок!
— Да ладно вам, — донеслось уже от выходных дверей.
— Гавриил Борисыч! — последняя, якобы шутливая попытка.
— Всё! Пока!.. — дверь хлопнула.
— Вот видишь! И так каждый день. Он ничего не хочет делать. Сил у мамы еще осталось достаточно, и она принялась доставать меня. Я же всё еще старался оставаться белым голубем миролюбия, хотя уже начало обозначаться в моей душе и нечто ястребиное.
— И чего ты завела эту идиотскую дискуссию? Вот уж никогда не думал, что фантазии Свифта могут оказаться так до глупости реалистичны. Война остроконечников и тупоконечников.
Свифт помог — рассмеялись оба. Теперь мы уже недолго завершали воскресный обряд семейной общности. Но заканчивали не только с юмором, но и с печалью, а то и с гневом, перемежая не всегда искренний смех и хихиканье с какими-нибудь едкими замечаниями друг другу. Увы, теперь уже далеко не всегда совпадали и наши настроения, и наше отношение ко многому, что нас окружало, как это было когда-то. Это ведь только по литературе с годами люди притираются и всё больше и больше совпадают. Но это — когда действительно совпадают...
* * *А Гаврик уже плыл где-то на просторах, так сказать, океана жизни.
* * *Гаврик был похож на всех своих сверстников. Та же расхристанность в одежде. Сверхстертые — или, как сказали бы лет семьдесят назад, архистертые джинсы (правда, джинсов не было тогда, но всё остальное было — от архианархистов до архибатеньки). На коленях дырки. Кроссовки тоже по швам разорваны. Серая куртка с незастегнутой молнией и миллионом карманов. Длинные волосы, достававшие до воротника и прикрывавшие уши и брови. То ли бомж, то ли доморощенная звезда сегодняшней эстрады, то ли просто архисовременен... Да все они так нынче ходят. Даже в школу так стали пускать. С модой лишь большевики сдуру боролись. Собственно, не только большевики — любая религиозная организация, приверженная догмам, демагогически сражается с любой новизной. А мода вечно сегодня новая, хотя бы это и был рецидив прошлого — “ретруха”. Мода агрессивна, как вода, — моментально заполняет свободное пространство. Была бы щелочка... микрощелочка.
Гаврик совершенно не похож на меня, то есть на Бориса Исааковича — ни долговязой фигурой, ни чрезмерной волосатостью. А характером? Об этом говорить еще рано. Посмотрим, во что выльется его дух, когда он дорастет до стабильности. Тогда, когда — по прошествии положенных годков — уйдут его одноминутные склонности и привязанности, а его сиюминутная стройность, да и вообще нарочито современный облик заменятся ортодоксальной, переходящей из века в век основательностью фигуры с тенденцией к легкой брюхатости, появится лысина, глаза прикроются очками, и слепится он по образу и подобию родившего его... Вот тогда и подумаем о состоявшемся характере, не сжигаемом жаждой быстрых перемен любой ценой. Появится, небось, и понимание цены всему...
По паспорту Гаврик — Гаврила; но нарождающиеся принципы бытия страны еще покажут, Гаврила он или Гавриил, Гава, или Габриэль. А может, и сотрется разница, наконец, так что когда кликнут Гаврика, никто не будет удивляться, что зовут Гаву, Габби или Габриэля. Неизвестно еще, что выстроится в стране и в душе этого неоднозначного пока юнца.
* * *— Привет, Шур.
— Салют.
— Куда пойдем?
— Куда глаза глядят.
— Неинтересно. В парке выставку авангардистов открыли. Сходим?
— Давай.
— А может, Кириллу позвонить? Может, с нами пойдет?
— Звони.
— Кирка! Ты?.. Что делаешь?.. В парк на выставку пойдешь?.. С Шурой... Мы уже на улице... Выходи тогда... Через десять минут на нашем углу... О'кей!
Люди с обретенной целью мигом меняют походку. Только что шли расслабленно, как бы довольствуясь улицей, погодой, друг другом, разговором, глядя по сторонам, вбирая в себя весь мир. Но вот у них появилась цель. И им вроде бы перестало хватать существующего, им что-то понадобилось еще — мало им мира, воздуха, погоды...
Быстро, не обращая внимания на вселенную вокруг них, видя перед собой лишь для них только и существующее, Гаврик и Шура устремились вперед.
Они шли, не разговаривая, они, словно пьяные, в миг потеряли, как принято сейчас обозначать, коммуникабельность — порвалась связь и между ними. Смешно! Но у них цель — о чем же говорить?! Походка, выражение лица — всё стало иным. Ушла, наверное, на время, какая-то важная сторона существования — есть цель, и более ничего, ничего вокруг. А всего-то — идут на встречу с каждодневным товарищем.
Впрочем, вскоре стремительность их первых шагов к обретенной цели заменилась будничными движениями, и они пошли неспешно, неторопко, с миром наравне. Целеустремленность сохранилась, но стремительность снизилась. Курс, разумеется, не сменили — вперед, вперед!
Лишь любопытство — великое счастье, кто его имеет — в состоянии оборвать безоглядную стремительность юного движения вперед, к намеченной цели. Ведь они, полуюноши, слава Богу, покуда еще уверены, что знают, зачем и для чего многое; еще не ведают про всегдашнюю неизвестность будущего и всегдашнюю сомнительность ожидаемого (впрочем, это и делает жизнь привлекательной, интересной — то есть опять же любопытной).