Редьярд Киплинг - Хранить как доказательство
-- Конечно, я был пьян, пьян в стельку. Я, сын человека, чье имя вам знать ни к чему, я, с почетным званием окончивший колледж, в котором вы даже окошка для продажи спиртного и то не видели,-- я был омерзительно пьян. Но обратите внимание, как легко я это переношу. Просто не замечаю. Не замечаю вовсе, ведь у меня даже голова не болит, хотя, казалось бы, это мой удел. А занимай я высокое положение в обществе, какие ужасные кары постигли бы меня, как горько бы я раскаивался! Поверьте мне, мой недостаточно образованный друг, высшее подобно низшему, если говорить о крайних степенях того и другого.
Он перевернулся на попоне, подпер голову кулаками и продолжал:
-- Клянусь душой, которую я потерял, и совестью, которую убил, я разучился чувствовать, поверьте мне. Я, как бог, отличаю добро от зла, но ни то ни другое меня не трогает. Есть чему позавидовать, правда?
Если человеку больше не грозит головная боль с похмелья, это плохой признак. Глядя на растянувшегося на попоне Макинтоша, с его иссиня-бледными губами и волосами, завесившими глаза, я ответил, что, по-моему, в бесчувственности нет ничего хорошего.
-- Ради всего святого, не говорите так! Уверяю вас, что это одно из самых завидных качеств! Подумайте, сколько у меня возможностей утешаться!
-- Так ли уж много. Макинтош?
-- Еще бы! А ваши потуги быть язвительным неуклюжи, сарказм -- это оружие человека образованного. Так вот: во-первых, мне служит утешением моя эрудиция, мои познания в классической истории и литературе, пусть несколько замутненные неумеренными возлияниями, но все же значительно превосходящие ваши. Кстати о возлияниях -- как раз вспомнил, что прежде, чем моя душа прошлой ночью вознеслась к богам, я продал пикеринговского Горация, которого вы столь любезно дали мне почитать. Теперь он у старьевщика Дитта Мала. Я получил десять ан, а выкупить его можно за рупию. Второе мое утешение -верная любовь миссис Макинтош, этой лучшей из жен. Третье -- памятник, прочнее бронзы, который я создавал все те семь лет, что пребывал на дне.
Макинтош замолчал и медленно пересек комнату, чтобы выпить воды. Он качался и был очень слаб.
Уже не раз он упоминал о своем "сокровище", о каких-то ценностях, которыми владеет, но я всегда считал это пьяным бредом. Нищета его была столь же непомерна, как и гордость. Он не отличался любезностью, но много знал о туземцах, среди которых прожил целых семь лет, так что знакомство с ним стоило поддерживать. Он насмехался даже над Стриклендом, считая его невеждой; "невежественный Запад и Восток" -- называл он его. Гордился же он прежде всего тем, что вышел из Оксфорда и был человеком редких и блестящих способностей, это могло быть и правдой, и похвальбой -- не мне судить, я сам не так много знаю; а во-вторых, тем, что "держит руку на пульсе местной жизни" -- это было сущей правдой. Принадлежность к Оксфорду делала его, на мой взгляд, слишком кичливым -- он вечно толковал о своей образованности. А вот то, что он стал Макинтошем Джелалуддином -- мусульманским факиром,-было для меня интереснейшей находкой. Он искурил не один фунт моего табаку и передал мне не одну унцию полезных сведений. Но в подарок ни разу не согласился ничего принять, даже когда наступившие холода начали терзать его бедную исхудалую грудь, прикрытую лишь бедным захудалым пальто из альпака. Он страшно сердился и заявлял, что я его оскорбляю и что в больницу он не собирается. Пусть он жил как скотина, но умереть должен разумно, как подобает человеку.
Он в самом деле умер от воспаления легких и вечером перед смертью послал мне замусоленную записку с просьбой прийти и помочь ему встретить конец.
У постели плакала его туземка жена. Макинтош, укутанный в бумажное покрывало, был слишком слаб, чтобы протестовать, когда я набросил на него меховое пальто. Но голова его по-прежнему напряженно работала, а глаза горели. Он отказался от услуг врача, которого я привел с собой, да так грубо, что возмущенный старик сразу ушел, а Макинтош еще несколько минут поносил меня и только потом успокоился.
Немного погодя он велел жене достать из углубления в стене "Книгу". Она принесла большую охапку пожелтевших, неодинаковых по размеру листов, завернутых в обрывок нижней юбки; все листы были пронумерованы и исписаны мелким неразборчивым почерком. Макинтош погрузил руку в эту кипу и любовно поворошил ее.
-- Вот, -- сказал он, -- это мой труд -- книга Макинтоша Джелалуддина, повествующая о том, как он жил, и что видел, и что приключилось с ним и со многими другими, а кроме того, это история жизни, прегрешений и смерти матушки Матурин. Насколько книга Мирзы Мурада Али Бека превосходит все, что написано о жизни туземцев, настолько моя книга превзойдет книгу Мирзы.
Здесь, как согласятся все, кто знаком с книгой Мирзы Мурада Али Бека, Макинтош замахнулся слишком высоко. На вид трудно было представить, что в этих листах заключено нечто ценное, но Макинтош перебирал их так, будто это были банкноты. Потом медленно произнес:
-- Несмотря на обилие пробелов в вашем образовании, вы были добры ко мне. Представ перед богами, я расскажу им о вашем табаке. Я многим вам обязан, вы сделали для меня много хорошего. Но я ненавижу оставаться в долгу. И посему завещаю вам этот монумент прочнее бронзы -- мою единственную книгу; местами она примитивна и несовершенна, но зато какое великолепие на других страницах! Не знаю, поймете ли вы ее. Это дар более почетный, чем... Тьфу! Я, кажется, мелю вздор! Вы жестоко искромсаете ее. Выкинете жемчужины, которые вы, филистер, именуете "латинскими цитатами", и будете подравнивать стиль, пока не обкорнаете его под свой косноязычный жаргон, но ведь всю-то книгу вы не сможете уничтожить! Завещаю ее вам. Этель!.. опять в голове мутится! Миссис Макинтош, будьте свидетельницей, что я передал сахибу все эти бумаги. Вам, душа моей души, они ни к чему, а вы,-- повернулся он ко мне,-- надеюсь, не дадите этой книге погибнуть, оставив ее в том виде, в каком она сейчас. Она безоговорочно ваша, эта история Макинтоша Джелалуддина, которая на самом деле является историей не Макинтоша Джелалуддина, а человека куда более достойного, чем он, и женщины еще более достойной. Слушайте меня! Я не пьян и не брежу. Эта книга сделает вас знаменитым.
Я сказал "спасибо", и туземка вручила мне узел с бумагами
-- Единственное мое дитя, -- произнес Макинтош с улыбкой.
Он быстро угасал, но продолжал говорить, пока хватало дыхания. Я ждал конца, зная, что в шести случаях из десяти умирающие призывают перед смертью мать. Он повернулся на бок и сказал:
-- Расскажите всем, как она к вам попала. Никто вам не поверит, но по крайней мере мое имя не умрет. Я, конечно, понимаю, вы расправитесь с моими записями безжалостно. Часть из них нужно изъять, ведь публика глупа -чопорна и глупа. Когда-то я был ее слугой. Но уж коверкайте книгу осторожно, как можно осторожнее. Это великая книга, и я заплатил за нее семью годами смертных мук.
Он умолк, несколько раз вздохнул и начал бормотать по-гречески какую-то молитву. Туземка горько заплакала. Наконец он приподнялся на постели и произнес громко и раздельно.
-- Не виновен, господи!
Потом упал навзничь и уже до самой кончины лежал неподвижно. Туземка выбежала на середину караван-сарая, металась среди лошадей, вопила и била себя в грудь -- она любила его.
Пожалуй, последние, предсмертные слова Макинтоша дают представление о том, что ему пришлось когда-то пережить, но, кроме груды бумаг, увязанных в старую тряпку, я не обнаружил в комнате никаких свидетельств того, кто он и кем был.
Бумаги оказались безнадежно перепутаны
Стрикленд помог мне разобрать их и сказал, что автор либо бессовестный лгун, либо чрезвычайно выдающаяся личность. Он склонялся к первому. В один прекрасный день вы сможете судить об этом сами. Рукопись пришлось основательно почистить и выкинуть всякую греческую чепуху перед каждой из глав.
Если эту книгу когда-либо напечатают, то, может быть, кто-нибудь вспомнит этот рассказ, который я публикую как доказательство того, что автор "Книги о матушке Матурин" не я, а Макинтош Джелалуддин.
Я не хочу, чтобы ко мне применяли слова о "плаще гиганта".
перевод И. Разумовской и С. Самостреловой