Перед восходом солнца - Михаил Михайлович Зощенко
Я говорю нескладно, вяло. И на полуслове смолкаю. Неожиданно Маяковский смеется.
— Нет, послушайте, — говорит он, — это мне просто нравится. Я думал, что вы будете острить, шутить, балагурить, а вы… Нет, это просто здорово! Просто поразительно здорово…
— Почему же я должен острить?
— Ну — юморист… Полагается… А вы…
Он смотрит на меня немного тяжелым взглядом. У него удивительно невеселые глаза. Какой-то мрачный огонь в них.
— А почему вы… такой? — спрашивает он.
— Не знаю. Сам ищу причину…
— Да? — спрашивает он настороженно. — Вы полагаете, есть причина? Больны?
Мы начинаем говорить о болезнях. Маяковский насчитывает у себя несколько недомоганий — с легкими что-то нехорошо, желудок, печень. Он не может пить и даже хочет бросить курить.
Я замечаю еще одно недомогание Маяковского — он мнителен даже больше, чем я. Он дважды вытирает салфеткой свою вилку. Потом вытирает ее хлебом. И, наконец, вытирает ее платком. Край стакана он тоже вытирает платком.
К нашему столику подходит знакомый актер. Наш разговор прерывается. Маяковский говорит мне:
— Я вам позвоню в Ленинграде.
Я даю ему свой телефон.
ВЫСТУПЛЕНИЕ
Я согласился на выступления в нескольких городах. Это был несчастный день в моей жизни.
Первое выступление было в Харькове, потом в Ростове.
Я был озадачен. Меня встречали бурей аплодисментов, а провожали, едва хлопая. Значит, чем-то я не угождаю публике, чем-то ее обманываю. Чем?
Это правда, я читаю не по-актерски, однотонно, иной раз вяло. Но неужели на мой вечер приходят только как на вечер «юмориста»? В самом деле. Может, думают: если актеры так смешно читают, то что же отколет сейчас сам автор.
Каждый вечер превращается для меня в пытку.
С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, еще более портит мое настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.
Кто-то сверху кричит:
— «Баню» давай… «Аристократку»… Чего ерунду читаешь!
«Боже мой! — думаю я. — Зачем я согласился на эти вечера?»
Я с тоской поглядываю на часы.
На сцену летят записки. Это передышка для меня. Я закрываю книгу.
Разворачиваю первую записку. Оглашаю ее:
— «Если вы автор этих рассказов, то зачем вы их читаете?»
Я раздражен. Кричу в ответ:
— А если вы читатель этих рассказов, то какого лешего вы их слушаете!
В публике смех, аплодисменты.
Я раскрываю вторую записку:
— «Чем читать то, что мы все знаем, расскажите покомичней, как вы к нам доехали».
Бешеным голосом я кричу:
— Сел в поезд. Родные плакали, умоляли не ехать. Говорили: замучают идиотскими вопросами!
Взрыв аплодисментов. Хохот.
Ах, если б мне сейчас пройтись на руках по сцене или прокатиться на одном колесе — вечер был бы в порядке.
Устроитель моих вечеров шепчет мне из-за кулис:
— Расскажите что-нибудь о себе. Это нравится публике.
Покорно я начинаю рассказывать свою биографию.
На сцену снова летят записки:
«Вы женаты?.. Сколько у вас детей?.. Знакомы ли вы с Есениным?..»
Без четверти одиннадцать. Можно кончать.
Печально вздохнув, я ухожу со сцены под жидкие аплодисменты.
Я утешаюсь тем, что это не мои читатели. Я утешаюсь тем, что это зрители, которые с одинаковым рвением явились бы на вечер любого комика и жонглера.
Не выполнив договор до конца, я уезжаю в Ленинград.
ЗВЕРИ
Я брожу по дорожкам Ленинградского зоологического сада.
В клетке — великолепный огромный тигр. Рядом с ним небольшая белая собачонка — фокстерьер. Она выкормила этого тигра. И теперь, на правах матери, находится с ним в одной клетке.
Тигр дружелюбно поглядывает на нее.
Изумительное зрелище.
Вдруг позади себя я слышу ужасающий крик.
Вся публика бежит к клетке, в которой находятся бурые медведи.
Мы видим ужасную сцену. Рядом с бурыми медведями клетка с медвежатами. Кроме железных прутьев, обе клетки разделены досками.
Маленький медвежонок полез по этим доскам наверх, но его лапчонка попала в расщелину. И теперь бурый медведь яростно терзает эту маленькую лапку.
Вырываясь и крича, медвежонок попадает второй лапой в расщелину. Теперь второй медведь берется за эту лапу.
Оба они терзают медвежонка так, что кто-то из публики падает в обморок.
Песком и камнями мы стараемся отогнать медведей. Но они приходят в еще большую ярость. Уже одна лапчонка с черными коготками валяется на полу клетки.
Я беру какой-то длинный шест и бью этим шестом медведя.
На ужасный крик и рев медведей бегут сторожа, администрация.
Медвежонка отрывают от досок.
Бурые медведи яростно ходят по клетке. Глаза у них налиты кровью. И морды их в крови. Рыча, самец покрывает самку.
Несчастного медвежонка несут в контору. У него оторваны передние лапы.
Он уже не кричит. Вероятно, его сейчас застрелят. Я начинаю понимать, что такое звери. И в чем у них разница с людьми.
ВРАГИ
Воскресенье. Я иду по улице. Кто-то вскрикивает: «Миша!»
Я вижу женщину. Она одета простенько, в руках у нее кошелка с провизией.
— Миша, — повторяет женщина, и слезы текут из ее глаз.
Передо мной сестра Нади В. — Катя.
— Боже мой, — бормочет она, — это вы… это вы…
Мое сердце ужасно колотится.
— Разве вы не уехали? — спрашиваю я. — А где Надя? Ваши?
— Надя и Маруся в Париже… Идемте ко мне, я вам все расскажу… Только не удивляйтесь — я живу очень скромно… Мой муж очень хороший человек… Он уважает и жалеет меня… Он простой рабочий…
Мы входим в маленькую комнату.
Из-за стола поднимается человек. Ему лет сорок. Поздоровавшись, он тотчас надевает свое пальто и уходит.
— Вот видите, какой он хороший, деликатный, — говорит Катя. — Он сразу понял, что нам нужно поговорить.
Мы садимся на диван. Волнение душит нас. Катя начинает плакать. Она так плачет, что кто-то, открыв двери, спрашивает, что случилось.
— Ничего! — резко кричит Катя.
Рыдания снова сотрясают ее. Она, вероятно, плачет о том, что было. Вероятно, она во мне видит прошлое. Свою юность, свои детские годы. Я успокаиваю ее.
Подойдя к умывальнику, она вытирает свое заплаканное лицо, громко сморкается.
Затем начинает рассказывать. В семнадцатом году они уехали на юг, чтоб пробраться на Кавказ и оттуда за границу. Но в Ростове отец заболел сыпным тифом. Ждать нельзя было. Оставались считаные дни. Сестры бросили жребий — кому остаться с отцом. Осталась Катя. Она очень бедствовала, когда умер отец. Она служила уборщицей, потом домработницей. Потом ей удалось уехать в Ленинград. Но здесь ей было не легче — она не имела ни квартиры, ни друзей.
— Почему же вы не обратились ко мне? — спрашиваю я. — Должно быть, вы слышали обо