Роберт Уоррен - Дебри
— Да, — сказал он.
Она вернулась к работе. Голова вновь нагнулась к корове, но уже без этого горестного наклона, как будто некая гордость или принципы морали запрещали ей так сидеть у него на виду.
Он вгляделся в сумрак хлева. Ремни, ведра, косы, рамы, мотки веревки, кусок упряжной сбруи и множество другой утвари и инструментов свисало с крючьев и гвоздей в столбах. Там было ещё три коровы, они стояли поодаль во мраке с опущенными головами, их челюсти двигались — медленно, беззвучно, неотвратимо.
— Можно я вам помогу? — спросил он.
Она снова подняла на него глаза. Откинула с влажного лба выбившиеся завитки.
— Не скажу, что тут делать нечего, — призналась она.
— Я бы с большим удовольствием вам помог, — сказал он.
Она обвела его оценивающим взглядом, как будто сомневаясь, стоит ли принимать предложение.
— Я хочу что-нибудь сделать, — сказал он. — Это все, что я хочу.
— Можете отнести в дом молоко, — сказала она, кивнув на два полных подойника. — Найдете на кухне глиняные кувшины. Перелейте в них молоко. Поглядите на Ганса — я про малыша. Люлька в кухне. Потом — если вы и в самом деле хотите — можете накачать воды в корыто. Ветряк сломан. Когда дела хуже некуда, все начинает ломаться, как назло. Прямо какой-то злой дух сидит внутри вещей и нашептывает, что пора ломаться. А потом... потом можете вернуться сюда и...
Так и потянулись дни. Каждое утро он поднимался к каменному дому на холме, и уходя из лагеря, чувствовал прикованные к затылку взгляды. Они преследовали его, пока он шел. Войдя в дом, он всегда подавлял непроизвольное желание прислониться спиной к двери и отдышаться. Как будто он только что был на волосок от гибели и чудом спасся.
Он беседовал с Гансом Мейерхофом или сидел молча, когда глаза больного упирались в потолок невидящим взглядом, или восковые веки падали, отгораживая лежащего от внешнего мира непроницаемой завесой тайны. Тайна вот единственное, что осталось от Ганса Мейерхофа, который защищал Растатт. Потом, после того, как была выполнена некая ритуальная епитимья, наложенная на Адама непонятно за какие прегрешения, он покидал слабый сладковатый запах комнаты и выходил на дневной свет.
Солнечные лучи простирались над лесом, подступившим к холму с запада, за домом. Тени деревьев тянулись к дому через лужайку. Возле хлева мычала корова. Вдалеке, на соседней ферме, устало и нехотя, как будто исполняя постылый долг, лаяла собака, деля на равные промежутки абсолютную тишину, которая, как и ясная чистота этого предвечернего света, казалось, упраздняла пространство и время. Затем Адам шел в хлев. Или в огород. Или в поле, чтобы выполнить какую-нибудь работу. Он учился заделывать трещины в стене. Старику из деревни, единственному человеку, которого удалось нанять, он помог натаскать и нарубить на зиму дров. Он перекидывал вилами силос корм для скота. Он учился обращаться со скребком для очистки кукурузных початков. Потом, в сумерках, он спускался с холма к лагерю, где его встречали взгляды. Иногда девушка давала ему с собой печенье — хворост или пирог. Когда Адам выкладывал угощение перед мужчинами, они молча разглядывали его. Потом начинали есть, медленно двигая челюстями, как будто вслушивались в запах, старались распробовать все вкусовые оттенки.
Теперь с каждым днем все раньше наступали сумерки. Просыпаясь среди ночи, Адам думал, что звезды стали ярче и выше, чем прежде. Он лежал без сна, слушая крики сов из дубовой рощи.
Однажды Адам вышел из дома около полудня и торопливо зашагал к хлеву. Он открыл дверь и ступил в сумрак, где девушка доила корову. Девушка поглядела на него снизу вверх, в глазах застыл испуг.
— Вам лучше... лучше пойти к нему, — проговорил Адам.
Но она была уже на ногах и рванулась мимо него к двери, опрокинув подойник. Он смотрел ей вслед. Она бежала к дому.
Он оглянулся во тьму сарая. Как вор, подкрался к корове, которую она доила, и тупо уставился на грязную солому, на лужу разлитого молока. Потом наклонился и поднял подойник. С преувеличенной осторожностью поставил его в сторонку, как будто надеясь исправить ошибку.
Он сел на бочонок, обхватил ладонями голову и стал ждать. Чего он ждал?
Прошло время, она вернулась. Он вопросительно поднял голову.
— Все в порядке, — сказала она. — То есть, он уже успокоился.
— Не понимаю, что случилось, — сказал он.
— Не надо было позволять ему двигаться, — сказала она. Подняла подойник, который он отставил, и оглядела со всех сторон. — Испачкался, сказала она.
Он забормотал, что принесет другой, но она прервала его:
— Пришлось дать ему лекарство — настойку опия.
— Не понимаю, что произошло, — снова сказал он. — Вроде бы он вел себя так же, как всегда. Может, был чуть живее — заинтересованнее, что ли. Спросил, зачем я приехал в Америку. Я рассказал. Только из-за этих его расспросов я ... — он замолчал.
— Что? — спросила она.
— Спросил, где его ранило. Ну, в смысле, в каком бою, и тут он ко мне повернулся. И попытался подняться. И велел убираться. Мне даже почудилось, он хотел закричать. Но голос у него был такой слабый, что...
— Я должна была вам рассказать! — воскликнула она в отчаянии.
Она теребила в руках ведро.
— Это случилось в Ченслорсвилле, — печально заговорила она. — Ганс... он был в корпусе генерала Говарда. Да, кажется, Ганс называл его корпусом.
— Да, корпус, — кивнул Адам.
— Их застали врасплох, — сказала она. — Южане вырвались из леса и неожиданно напали на них. Это был Джексон — он наступал. Ганс говорил, это генералы были виноваты, генералы и другие офицеры. Они должны были выставить часовых. Ганс и его люди не виноваты, что их застали врасплох, и они побежали. Но они пытались отбиваться. Ганс говорил, они пытались отбить нападение. Многие из них пытались. Собравшись вместе, они пытались остановить южан. Ганс был сержантом и отдавал команды, чтобы остановить мятежников. Вот как он получил эту рану — пытаясь остановить мятежников. Нет, это нечестно, — сказала она, глядя на ведро, которое крепко сжимала в руках.
Он заметил слезы у неё на глазах.
— Что нечестно? — спросил он.
— То, что говорят, — сказала она.
— Что?
— Что это немцы виноваты. Все эти солдаты, с которыми оказался Ганс, были немцами. Роты, целые полки немцев. И теперь народ говорит, что немцы трусы. Что они всегда драпают. Что из-за них южане выиграли при Ченслорсвилле. Во всех газетах об этом пишут. Ганс заставлял меня читать ему вслух эти газеты, он лежал в постели, а я смотрела, как сжимаются его кулаки, белеет лицо, останавливается взгляд. Но он заставлял меня читать каждое слово, вслух, о том, что немцы — трусы. И однажды начал ругать их, тех, кто это написал, и попытался встать, и рана открылась...
Она уронила ведро. Непонимающе посмотрела на него, потом — на свои пустые руки.
— Ох, это нечестно, — простонала она, — то, что говорят! — у неё вырвался сухой, прерывистый всхлип. — Он совершил такой долгий путь — через океан, хотел делать то, что правильно, никто не заставлял его идти на войну, он пошел потому, что считал это справедливым, и сражался, и пытался остановить мятежников, а его назвали трусом — всех немцев назвали трусами, и...
Слезы лились потоком. Она слепо шагнула к нему. Голова её прижалась к его груди, а руки вцепились в сюртук. Волосы щекотали ему лицо. Он чувствовал запах её волос — запах скошенного сена в полях, под солнцем. Потом заметил, что похлопывает её по плечу. А что ему оставалось, пока она плакала, то и дело прерывая рыдания, чтобы сказать, как это нечестно — ох, это нечестно! — и что он умирает.
Она все время повторяла, что он умирает. Потом перестала повторять и прижалась к сюртуку Адама. Он слышал её дыхание. Потом она отпрянула, отвернулась от него и нетвердой походкой пошла к дому. Он стоял и смотрел. Не мог двинуться с места. Он мог бы, казалось, вечно стоять и смотреть, как она от него уходит к мрачному дому.
Она дошла до крыльца черного хода. Постояла секунду, не дотрагиваясь до ручки двери. Оглянулась и устремила на него взгляд. И рванулась назад, почти бегом. Сердце его подскочило в груди.
Она стояла перед ним, глядя прямо в лицо. Под этим взглядом он чувствовал себя голым.
Потом она произнесла:
— Слушайте... слушайте! — говорила она. — Он умирает. Он умрет и покинет меня, но...
Она не могла закончить.
Потом ей это удалось. Она сказала:
— Но... он жил по справедливости. По справедливости все делал!
И отвернулась, и побежала — прочь, прочь от него.
По дороге вниз он остановился, не дойдя до края поляны. Сел на голый серый камень и оглянулся назад, на вершину холма. Дом, сараи и длинный склон — все теперь было в тени, небо над лесом алело, лес погружался во мрак, и тени деревьев скользили по склону. Он посмотрел на дом. Увидел, как свет загорелся в окне. Она зажгла лампу на кухне. Наверно, склоняется над колыбелью. Он думал: белое тело её парит в огромной и сумрачной кухне, как облако.