Том 3. Собор Парижской Богоматери - Виктор Гюго
У каждого отряда этой причудливой процессии была своя музыка. Цыгане били в балафосы и африканские тамбурины. Народ «арго», не очень музыкальный, все еще придерживался виолы, пастушьего рожка и старинной рюбебы XII столетия. Царство галилейское не намного опередило их: в его оркестре с трудом можно было различить звук жалкой ребеки — скрипки младенческой поры искусства, имевшей всего три тона. Зато все музыкальное богатство эпохи разворачивалось в великолепной какофонии, звучавшей вокруг папы шутов. И все же оно заключалось лишь в ребеках верхнего, среднего и нижнего регистров, если не считать множества флейт и медных инструментов. Увы! — нашим читателям уже известно, что это был оркестр Гренгуара.
Трудно изобразить горделивую и благоговейную радость, которая все время, пока процессия двигалась от Дворца к Гревской площади, освещала безобразное и печальное лицо Квазимодо. Впервые испытывал он восторг удовлетворенного самолюбия. До сей поры он знал лишь унижение, презрение к своему званию и отвращение к своей особе. Невзирая на глухоту, он, как истинный папа, смаковал приветствия толпы, которую ненавидел за ее ненависть к себе. Нужды нет, что его народ был лишь сбродом шутов, калек, воров и нищих! Все же это был народ, а он его властелин. И он принимал за чистую монету эти насмешливые рукоплескания, эти озорные знаки почтения, в которых, надо сознаться, выражался и самый настоящий страх. Ибо горбун был силен, ибо кривоногий был ловок, ибо глухой был свиреп, а эти три качества укрощают насмешников.
Но едва ли вновь избранный папа шутов отдавал себе ясный отчет в чувствах, какие испытывал он сам, и в тех, какие внушал другим. Дух, обитавший в его убогом теле, был столь же убог и несовершенен. Поэтому все, что переживал горбун в эти мгновения, оставалось для него неопределенным, сбивчивым и смутным. Только источник радости бил в нем все сильнее, и все больше овладевало им чувство гордости. Его жалкое и угрюмое лицо, казалось, сияло.
И вдруг, к изумлению и ужасу толпы, в ту минуту, когда упоенного величием Квазимодо торжественно проносили мимо «Дома с колоннами», к нему из толпы бросился какой-то человек и гневным движением вырвал у него из рук деревянный позолоченный посох — знак его шутовского папского достоинства.
Этот смельчак был тот самый незнакомец с облысевшим лбом, который только что, вмешавшись в толпу, окружавшую цыганку, напугал бедную девушку угрозами и злобными выкриками. На нем была одежда духовного лица. Как только он отделился от толпы, Гренгуар, который ранее не приметил его, тотчас же его узнал.
— Ба! — удивленно воскликнул он. — Да это мой учитель герметики, отец Клод Фролло, архидьякон! Какого черта ему нужно от этого отвратительного кривого? Ведь тот его сейчас сожрет!
И действительно, в толпе послышался крик ужаса. Страшилище Квазимодо ринулся с носилок; женщины отвернулись, чтобы не видеть, как он растерзает архидьякона.
Одним скачком Квазимодо бросился к священнику, взглянул на него и упал перед ним на колени.
Архидьякон сорвал с него тиару, сломал посох, разорвал мишурную мантию.
Квазимодо, по-прежнему коленопреклоненный, потупил голову, сложил руки. Затем между ними завязался странный разговор на языке знаков и жестов, — ни тот, ни другой не произносили ни слова. Архидьякон стоял выпрямившись, гневный, грозный, властный; Квазимодо распростерся перед ним, смиренный, молящий. А между тем Квазимодо мог бы раздавить священника одним пальцем.
Наконец, тряхнув Квазимодо за его мощное плечо, архидьякон жестом приказал ему встать и следовать за ним. Квазимодо встал.
Но тут братство шутов, очнувшись от изумления, решило вступиться за своего внезапно развенчанного папу Цыгане, арготинцы и вся корпорация судейских писцов, визжа, окружили священника.
Квазимодо заслонил его собою, сжал свои атлетические кулаки и, скрежеща зубами, как разъяренный тигр, оглядел нападающих.
Священник все с той же суровой важностью сделал знак Квазимодо и молча удалился.
Квазимодо шел впереди, расталкивая толпу, заграждавшую им путь.
Когда они пробрались сквозь толпу и перешли через площадь, туча любопытных и зевак повалила вслед за ними. Квазимодо, заняв место в арьергарде, двинулся за архидьяконом. Приземистый, взлохмаченный, чудовищный, настороженный, свирепый, облизывая свои кабаньи клыки, рыча, точно дикий зверь, он одним движением или взглядом отбрасывал толпу назад.
Архидьякон и Квазимодо свернули в узкую темную уличку, и туда никто уже не посмел следовать за ними, ибо одна мысль о скрежещущем зубами Квазимодо преграждала туда доступ.
— Чудеса! — пробормотал Гренгуар. — Но где же, черт возьми, мне поужинать?
IV. Неудобства, каким подвергаешься, преследуя вечером хорошенькую женщину
Гренгуар пошел наугад вслед за цыганкой. Он видел, как она со своей козочкой направилась по улице Ножовщиков, и тоже свернул туда.
«Почему бы и нет?» — подумал он.
Гренгуар, искушенный философ парижских улиц, заметил, что мечтательное настроение чаще всего приходит, когда преследуешь хорошенькую женщину, не зная, куда она держит путь. В этом добровольном отречении от своей свободной воли, в этом подчинении своей прихоти прихоти другого, который об этом даже не подозревает, таится смесь фантастической независимости и слепого подчинения, — нечто среднее между рабством и свободою, и это пленяло Гренгуара, наделенного крайне неустойчивым, нерешительным