Осаму Дадзай - Исповедь неполноценного человека
Однажды я отправился в эту аптечную лавку глубокой ночью. Стучусь. Вышла хозяйка, как всегда, гремя костылями. Хватаю ее в объятья, целую, делаю вид, что плачу навзрыд.
Она молча протягивает мне коробочку.
Я стал уже законченным наркоманом, когда убедился, что морфий - такая же как и сакэ, нет, более, чем сакэ зловещая и грязная штука. В бесстыдстве дошел до предела. Ради морфия опять занялся изготовлением и продажей порнографии, а с калекой-аптекаршей даже вступил в любовную связь.
Хочу умереть. Умереть хочу. Назад пути отрезаны. Теперь уже что ни делай, как ни старайся - все напрасно, только больше стыда оберешься. Не до велосипедных прогулок. Не до любования водопадом "Молодые листья". Впереди только позор да презрение, грязь да мерзость - мучения все более тягостные... Как хочется умереть! Это единственный выход. Надо умереть; жить - только дальше сеять семена греха... Мысли теснились, они почти довели меня до безумия, пока я ходил в аптеку и обратно.
Работал я и тогда немало, но морфия со временем потреблял все больше и больше, долг за него вырос в огромную сумму. Хозяйка аптеки при моем появлении уже не могла удержаться от слез. Лил слезы и я.
Ад.
Выход из него виделся в том, чтобы написать отцу покаянное подробное письмо (естественно, умолчав о женщинах), изложить свое состояние. Это последний шанс, на карту ставится все: жить или не жить Божьему творению. Если эта последняя попытка окончится ничем - остается только повеситься...
Однако ничего хорошего из этого предприятия не выходило. Ужасно долго ожидая ответ из дома, я только нервничал, места себе не находил, и день ото дня увеличивал дозу морфия.
Вколов однажды ночью сразу десять ампул, я решил завтра же тихо уйти из жизни, бросившись в реку Оогава. Но тут, каким-то сатанинским нюхом учуяв замышляемое, появился Палтус, да еще привел с собой Хорики.
- Ты, я слышал, кровью стал харкать? - начал, усаживаясь передо мной, Хорики; лицо его сияло невиданной мною доселе доброй улыбкой, заставившей меня растаять, почувствовать нечто вроде благодарности. Глаза наполнились слезами, и я отвернулся. Одна эта добрая улыбка совершенно сломала меня, лишила воли и похоронила.
Меня усадили в машину.
- Сейчас тебе следует лечь в больницу, а дальше - положись на нас, увещевал меня Палтус. (Он говорил со мной очень мягко, несомненно, он сострадал.) И я, как безвольное и бездумное существо, покорно поддакивая и время от времени всхлипывая, делал, что мне велят.
Вчетвером (Ёсико тоже поехала с нами) мы долго тряслись в машине и, когда начало смеркаться, подъехали к большому зданию больницы, одиноко стоявшему в лесу. "Санаторий" - вертелось у меня в голове.
Поразительно ласковый молодой врач очень любезно побеседовал со мной и, смущенно улыбаясь, заключил:
- Ну что ж, поживите у нас, отдохните как следует.
Палтус, Хорики и Ёсико собрались возвращаться. И тут Ёсико, передавая мне сверток с одеждой, молча вытащила из своего широкого пояса шприц, остатки того самого моего "лекарства" и протянула мне. Она наверняка считала, что это не более чем стимулирующий препарат.
- Нет, больше не потребуется, - сказал я.
Потрясающе, правда? Единственный раз в жизни мне предложили морфий, а я отказался. Это при том, что мои несчастья проистекают от неспособности отказываться. Меня всегда мучил страх, что если я откажусь от чего-то, предложенного кем-то, то и у этого человека, и у меня в душе навсегда останется тень обиды. Но в тот момент я совершенно естественно отказался от морфия, которого с таким нетерпением всегда требовал. Вероятно, потрясенный ангельским неведением Ёсико я перестал быть наркоманом?
Все уехали. Деликатный доктор отвел меня в палату. Щелкнул замок. Вот я и в психбольнице.
Самым удивительным образом осуществилось мое нелепое, высказанное в бреду пожелание - наконец-то я в таком месте, где нет женщин. В этом корпусе больницы только сумасшедшие мужчины, весь медперсонал тоже исключительно мужской.
Какой я теперь преступник, теперь я сумасшедший... Но нет, с ума я не сошел, я ни на мгновение не терял рассудок. Но ведь - о, Боже, - так думают о себе все сумасшедшие. Что же полу
чается? Те, кого насильственно поместили в больницу - все умалишенные, а кто за ее воротами - все нормальные?
К Богу обращаю вопрощающий взор свой: непротивление - греховно?
При виде необычайно доброй, даже красивой улыбки Хорики я прослезился, без слов и всякого сопротивления сел в машину, меня привезли сюда - и поэтому я сумасшедший? Теперь уже, если и выйду отсюда когда-нибудь, на лбу моем всегда будет клеймо: "умалишенный". Нет, "неполноценный".
Я утратил лицо человеческое.
Я уже совершенно не человек.
Меня привезли в больницу для душевнобольных в начале лета; в то время цвели кувшинки, и из зарешеченного окна я любовался красными цветами, плавно скользившими по пруду. Через три месяца в больничном дворе зацвели космеи. В это время неожиданно за мной приехали старший брат и Хорики. Они сообщили, что у отца была язва желудка и в прошлом месяце он скончался; уверяли, что не будут вспоминать прошлое, не доставят мне никаких беспокойств, берут на свое попечение, и от меня ничего не требуется, кроме одного: пусть это меня очень не устраивает, но я немедленно должен уехать из Токио, жить и поправляться в деревне; что же касается всех токийских дел, которые я натворил - об этом, сказали они, позаботится Палтус. Все говорилось рассудительно и сухо.
Перед взором пронеслись родные места - горы, реки, - и я согласно кивнул.
"Неполноценный человек"... Воистину так...
Новость об отце подействовала на меня ошеломляюще. Нет отца, не стало того близкого и одновременно очень страшного человека, о котором я никогда не забывал ни на миг; я ощутил, что сосуд моих страданий опустел. И такая мысль пришла в голову: не из-за отца ли столь тяжел был этот сосуд страданий? Мною овладела полнейшая апатия. Я потерял способность даже страдать.
Брат аккуратно выполнил все, что обещал: в четырех-пяти часах езды на поезде к югу от городка, где я родился и провел детство, вблизи моря есть минеральные источники, кстати, удивительно горячие для северо-востока страны; там, за деревней брат купил и передал в мое пользование пятикомнатный старый дом с облупившимися стенами. Столбы, которые поддерживают дом, подточили жуки, так что ремонтировать его не имело смысла. Вместе с этой хижиной брат предоставил впридачу служанку - уродливую рыжеволосую шестидесятилетнюю бабу.
Живу здесь уже три с лишним года. Неведомым образом случалось, что несколько раз спал с этой старухой (ее зовут Тэцу); иногда между нами бывают "семейные" ссоры. Болезнь то обостряется, то отпускает меня. Я то худею, то толстею. Порой бывает мокрота с кровью. Вчера послал Тэцу в аптеку за "карумочином" (снотворным), она принесла лекарство, только коробочка была другая; я не обратил на это внимания и перед сном выпил аж десять таблеток, но глаз так и не сомкнул. Удивился тем более, что почувствовал что-то неладное с желудком, побежал в уборную - оказался страшный понос; бегал еще три раза подряд, потом не вытерпел, посмотрел, что за лекарство принесла мне Тэцу - слабительное "хэномочин".
Лег, положив на живот грелку с горячей водой. Хотел было всыпать Тэцу: почему вместо одного лекарство купило другое, да только засмеялся. "Неполноценный" - это слово, несомненно, комическое. Комедия, не правда ли, пить слабительное, чтобы заснуть?
Я теперь не бываю ни счастлив, ни несчастен.
Все просто проходит мимо.
В так называемом "человеческом обществе", где я жил до сих пор, как в преисподней, если и есть бесспорная истина, то только одна: все проходит.
В этом году мне исполнится двадцать семь лет. Голова почти белая, и обычно люди считают, что мне за сорок.
Послесловие
Я не знаком непосредственно с автором этих Тетрадей. Правда, доводилось встречаться с женщиной, описанной здесь как "мадам" из бара в Кебаси. Она маленького роста, бледная, с очень косым разрезом глаз и довольно крупным носом - в общем, миловидной ее назвать трудно, более похожа на симпатичного юношу, тем более, что и характер ее показался мне довольно твердым.
Судя по всему, в этих Тетрадях показан Токио 1930 - 1931 годов. Друзья несколько раз приводили меня в упоминавшийся в Тетрадях маленький бар, но, правда, позднее - в годы, когда разгул милитаризма стал почти откровенным, то есть в 1935 - 1936 годах; следовательно, автора дневника встретить там лично я не мог.
В феврале этого года я был в гостях у одного приятеля, эвакуировавшегося в Фунабаси (префектура Чиба); это мой друг по университету, в настоящее время преподаватель женского колледжа. Я поехал к нему, чтобы обговорить его брак с моей родственницей, и на всякий случай прихватил большой рюкзак, надеясь, что удастся запастись в Фунабаси свежими морепродуктами для семьи.