Молодой Бояркин - Александр Гордеев
гомон чаек, щедрый плеск воды. Воздух был сырым и холодным. Николай заложил руки за
голову и потянулся – самому бы сейчас немного пробежаться. Вернувшись в рубку, оп
заметил на рукаве голландки несколько капелек. Они были как шарики, но с сукна не
скатывались. Николай стал поворачивать их к свету, чтобы рассмотреть получше, но попутно
скосил взгляд на часы и, увидев минутную стрелку ровно на двенадцати, дал три длинных
звонка по кораблю.
– Команде вставать! Команде вставать! – строгим голосом объявил он по корабельной
трансляции. – Приготовиться к выходу на физзарядку! Форма одежды – голландка, берет.
Он выключил тумблер и услышал, что то же самое заканчивают объявлять на
соседних кораблях. Теперь уж все: рабочий день начался, и мысли о постороннем – в
сторону. Николай еще с минуту задержался в тихой ходовой рубке, делая необходимые
записи в вахтенном журнале. "Каким же я все-таки дураком-то был", – подумал он, сбегая
вниз по трапу и снова мимолетно вспомнив про свой особенный, будничный день.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
То, что одних воспоминаний да мечтаний для работы головы недостаточно, Бояркин
понял очень скоро. Однажды, неся вахту у трапа, он остановил ленту воспоминаний на Жене
– дурнушке в желтом беретике, снова мысленно побродил с ней по парку, отчего даже слегка
заныло сердце, и принял историческое решение. "Человеческие мозги – как жернова, – так
сформулировал он его. – Мозги перемалывают все, что в них попадет. Но нельзя допускать,
чтобы там перемалывалась пустота, потому что она тоже может стать твоей составляющей. В
голове должно быть все постоянно заполнено и натянуто – слабина недопустима. Ты имеешь
право заниматься каким-либо делом только в том случае, если совершенствуешься в нем. Ты
не имеешь права делать что-либо хуже, чем можешь. Только так ты можешь определиться в
личность".
После вахты он отыскал значение слова "личность" в философском словаре и сначала
ничего не понял. Пришлось справиться и о других непонятных словах: "индивид",
"социальность", "объект", "психика"… Глубина этих определений потрясла его. Но когда
Бояркин, в конце концов, дошел до слова "философия" и обнаружил, что оно
расшифровывается как "любовь к мудрости", то его охватил прямо-таки восторг. С этого
времени словарь перешел в его шкафчик. Почти целый год Бояркин с его помощью
терпеливо штудировал учебник "Основы философии". Со школы он усвоил лишь то, что
философия для нормальной головы великовата. Поначалу было трудно, и, подстегивая себя,
он решил, что если отступит, то должен будет на всю свою остальную жизнь официально
признать себя безмозглым бараном… Но самообразование оказалось радостным – никогда
еще Николай не ощущал такого обильного притока полезных знаний. Свою методику
самообразования он назвал "способом отдирания", потому что ему приходилось буквально
вырывать каждую мысль из книги, из букв, из слов. При чтении он через строчку, часто через
слово отрывал взгляд от книги и повторял какую-либо мысль, пытаясь вообразить ее
принадлежащей уже не книге, а ему самому, пытаясь слить ее уже с известным. Это было
очень важным – не откладывать новую мысль в какие-то запасники, а тут же задействовать ее
в свою основную мыслительную работу, и очень часто выходило так, что новые истины
разъясняли какие-то старые понятия, впечатления, становясь как бы скелетом всего опыта.
Бояркину понравился даже сам процесс этого самообразования, весь секрет которого он
сводил к простому – к умению правильно читать. "Плохо нас этому учат в школе, – думал он,
– если бы школа за десять лет научила правильному чтению, то уже одним этим она
выполняла бы свое предназначение процентов на пятьдесят".
У товарищей по кораблю штудирование Бояркиным такой "нудной" книги вызывало
недоумение. Дальше всех пошел гидроакустик Трунин, широкоплечий, с большой круглой
головой, любивший в свободное время поиграть гирями, – Николая за его занятия он просто
возненавидел. Надорвавшись над этой дисциплиной в индустриальном техникуме, гиревик
Трунин признал себя безнадежно тупым и ополчился не только на эту мудрую науку и
преподавателей, но и на любого, заикнувшегося о философии. Как-то между делом Николай
почти на пальцах, минуя специальные категории, объяснил Трунину один из философских
законов. Тот удивился неожиданной простоте и сказал, что все равно это ерунда.
– Зачем тебе это надо? – спрашивал он с подозрением. – Наверное, карьеру хочешь
сделать. Ну, давай, давай – с этим ты далеко прыгнешь.
– Я пытаюсь разобраться в том, что меня окружает, – объяснял Бояркин, – что в этом
особенного? Безразличие к этому куда удивительнее. До армии одна серьезная девочка
сказала мне, что я не личность. Уж не знаю, насколько личность была она сама, но мне это до
сих пор покоя не дает. Вот я и пытаюсь разобраться в жизни.
– А что в ней разбираться? Жизнь – это большой бардак, – с усмешкой сказал Трунин.
– Ну, я-то так не думаю. Изучение философии как раз и соединяет все куски. Хаосом
мир кажется тому, у кого в собственной голове хаос.
Теперь, когда Бояркин стоял у трапа – неважно, ночью или днем, в дождь или в ветер,
все его мысли походили на пространные философские монологи: он весь пропитался
философией и, глядя на мир, убеждался, что и мир пропитан ею же. Захватившее его новое
воззрение привело даже к одному значительному внутреннему открытию.
Нынешней весной, после одного из последних выходов на границу, Бояркин, закрыв
радиовахту, как обычно, некоторое время посидел в радиорубке, с удовольствием слушая
затихание механизмов и приборов по всему кораблю. И в этот раз после морского дежурства
Николай ощущал обволакивающее все тело утомление от качки, очень сильной на их
небольшом корабле, от напряжения длительных радиовахт. Потом он поднялся на ходовой
мостик и, взглянув на берег, ахнул. Пока они были в море, там произошло главное
превращение года – весь берег зеленел. И это при том, что здесь, на длинном пирсе,
тянущемся с суши, оставалась атмосфера зимы с сыростью и с холодом металла. Потом,
шагая по пирсу к этой зелени, Бояркин как будто переходил из одного измерения в другое, а
пирс служил переходным шлюзом, чтобы глаза, уши, легкие, кожа привыкали и
перестраивались постепенно. Впереди закипало чириканье воробьев, оттуда доносило
запахом влажной земли и листьев. Морской ветер у берега приглушался, и солнце все
теплело. Наконец, Бояркин остановился и с минуту смотрел на кусты, на траву. Потом,
убедившись, что никто его не видит, нырнул за ряд акаций и лег на траву, расправив под
головой полосатый гюйс. Он долго лежал, раскинув руки