Натаниель Готорн - Алая буква (сборник)
– Зачем же тебе желать подобного? – спросила Эстер, поежившись, сама не зная почему, от упомянутой тайной связи. – Почему не назваться открыто и заодно не избавиться от меня?
– Возможно, – ответил он, – потому что я не собираюсь терпеть бесчестья, которое сопровождает всех мужей бесчестных женщин. Возможно, по иным причинам. Достаточно, я уже решил, что жил и умру безвестным. Так пусть же останусь мужем, который для мира уже давно мертв и от которого никогда не придет ни весточки. Не узнавай меня ни словом, ни жестом, ни взглядом! И превыше всего – не выдавай моего секрета тому, с кем ты спуталась. А если предашь меня, берегись! Его слава, его должность, самая жизнь его будет в моих руках. Берегись!
– Я сохраню твой секрет, как сохранила его, – сказала Эстер.
– Поклянись! – потребовал он.
И она поклялась.
– А теперь, миссис Принн, – сказал старый Роджер Чиллингворс, как отныне он будет именоваться, – я оставлю тебя одну: наедине с младенцем и алой буквой! Каково это, Эстер? Приговор велел тебе не снимать этой метки даже во сне? Разве ты не боишься кошмаров или плохих снов?
– Почему ты так мне улыбаешься? – спросила она, с беспокойством следя за выражением его глаз. – Ты уподобился Черному Человеку, что обитает в лесу и охотится на нас? Или ты связал меня узами, которые наверняка разрушат мою душу?
– Не твою душу, – ответил он, еще раз улыбнувшись. – Нет, не твою!
5
Эстер и ее игла
Срок заключения Эстер Принн подошел к концу. Дверь ее темницы рывком распахнулась, и она вышла под лучи солнца, которое светило на всех одинаково, но ее измученному страданиями сердцу казалось, что нет у солнца иной задачи, кроме как высветить алую букву у нее на груди. Пытка первых ее шагов, без сопровождения, за дверь тюрьмы, была едва ли не сильнее даже описанных мучений процессии и спектакля с ней в роли общего позора, на который все человечество призвано было показывать пальцем. Тогда ее поддерживало неестественное нервное напряжение и полная сила ее боевитого характера, который позволил ей превратить ту сцену в подобие жуткого триумфа. Более того, то было отдельное и ограниченное событие, единственное в жизни, и, чтобы встретить его, пришлось забыть о бережливости и призвать на помощь жизненные силы, которых в ином случае хватило бы ей на много спокойных лет. Сам закон, приговоривший ее, – гигант со знакомым лицом, но с силой поддержать, равно как и уничтожить своей железной рукой, – поддерживал ее в том ужасном позорном испытании. Но сейчас, без надсмотрщиков покидая тюрьму, она шагала в повседневность, и ей нужно было либо собраться с остатками отведенных ей сил, либо сломаться под бременем. Она больше не могла брать силы из будущего, чтобы справиться с нынешними бедами. День завтрашний нес в себе новые испытания, и тем же грозили следующий день, и последующий, каждый нес в себе новые злоключения, очень похожие на то, что сейчас казалось ей невыносимым. Дни далекого будущего ждали ее, и все ту же ношу ей предстояло нести без надежды избавиться, а дни будут копиться и складываться в годы, внося свою лепту в ту гору позора, что рухнула на ее плечи. И каждый день самим своим существованием она будет служить общим символом, на который могут указать священник и моралист и который они могут вложить и приукрасить свои представления о женской слабости и грешной страсти. А потому молодых и чистых будут учить глядеть на нее, на алую букву, пламенеющую у нее на груди, – на нее, дочь достойных родителей, на нее, мать ребенка, который со временем превратится в женщину, на нее, что когда-то была невинна, – как на образ, тело, реальность самого греха. И над ее могилой позор, который она должна пронести всю жизнь, станет единственным ее надгробием.
Поразительным казалось то, что весь мир лежал перед ней. Осужденная лишь в пределах пуританского поселения, такого отдаленного и ограниченного, без запрета покидать пределы общины, она была вправе вернуться в родные места или уехать в любую другую часть Европы, скрыть там свою личность и прошлое, начав новую жизнь, буквально перейдя в иное состояние бытия. При том что перед ней открыты все пути темного таинственного леса, где ее дикая природа могла бы найти себе место среди людей, чьи привычки и жизнь чужды осудившему ее закону, воистину поражало то, что эта женщина все равно считала то место своим домом, веря, что там и только там она должна служить живым примером позора. Но в ней была обреченность, чувство настолько непреодолимое и неизбежное, что оно способно обрести силу судьбы, почти неизменно оставляющей человека прикованным к точке, в которой значимое и выдающееся событие придало новый цвет его жизни, и чем темнее оттенок, тем сильнее привязанность и печальнее эта картина. Ее грех и ее позор стали корнями, которые она пустила в эту землю. То было словно новое рождение, со связями более сильными, чем прежде, превратившими этот лесной край, столь чуждый прочим пилигримам и путешественникам, в дикий и мрачный, но вечный отныне дом для Эстер Принн. Все иные места земли – даже тот поселок в далекой Англии, где прошли ее счастливое детство и непорочная юность, оставшись в материнской памяти, как детские одежды, давно отложенные в сундук, казались ей чужими. Цепь, что приковала ее к этому месту, была железной, и, как бы ни язвили ее душу холодные звенья, она не могла разорвать их.
Возможно также – точнее, несомненно, хотя она держала это втайне от самой себя и бледнела всякий раз, когда секрет поднимал голову в ее сердце, как змея, выглядывающая из норы, – что иное чувство удерживало ее в пределах и на пути, что стали для нее столь фатальны. Здесь бродили и ступали ноги того, с кем она считала себя объединенной союзом, который, будучи не признан на земле, объединит их во время последнего суда, станет их венчальным алтарем и объединит их будущее в бесконечном искуплении. Снова и снова искуситель душ подбрасывал эти мысли в сознание Эстер и хохотал над отчаянной радостью, с которой она их принимала, лишь для того, чтобы заставлять себя их отбросить. Она едва взглянула в лицо этой идее и захлопнула перед ней тюремную решетку. То, в чем она себя убедила (что решила считать своим мотивом постоянного проживания в Новой Англии), наполовину было правдой, на вторую же половину – самообманом. Здесь, говорила она себе, было место ее прегрешения, и оно же должно служить местом ее земного наказания, а потому, возможно, пытки ежедневным позором со временем очистят ее душу, породив новую чистоту взамен той, что она потеряла: чистоту более праведную, поскольку та станет результатом мученичества.
Вот почему Эстер Принн не сбежала. На окраине городка, в границах полуострова, но в отдалении от всех других обиталищ, стоял маленький коттедж, крытый тростником. Он был построен предыдущим поселенцем, затем заброшен, поскольку почва вокруг была слишком скудна для земледелия, а относительная удаленность оставляла его вне сферы общественной активности, к которой уже тогда тяготели эмигранты. Коттедж стоял на берегу, с видом на залив и покрытые лесом холмы на другой его стороне, к западу. Несколько низкорослых деревьев, которые росли только на полуострове, не слишком скрывали коттедж, а наоборот, подчеркивали, что здесь пребывает некий объект, стремящийся или, по крайней мере, желающий быть сокрытым. В этом крошечном одиноком жилище, с небольшими своими сбережениями и по разрешению магистрата, все еще пристально присматривающего за ней, Эстер Принн и осталась жить со своим ребенком. Загадочная тень подозрений сразу же окутала это место. Дети, слишком юные, чтобы осознать, почему эту женщину следовало лишить человеческого милосердия, подбирались достаточно близко, чтобы различить ее за вышивкой у окна коттеджа, или в дверях, или возделывающей свой маленький сад, или шагающей по тропинке, ведущей в город, и бросались врассыпную, заметив алую букву на ее груди, подгоняемые странным и заразным страхом.
При всем одиночестве, в котором она оказалась без единого друга, осмелившегося бы ее посетить, Эстер, однако, не подвергалась нужде. Она владела искусством, которое даже в землях, оставлявших для него предельно малое место, позволяло ей заработать на хлеб себе и своему подрастающему ребенку. То было искусство, тогда, как и ныне, принадлежащее только женскому роду, – вышивка. Она носила на груди, в фантазийно расшитой букве образчик своего тонкого и изобретательного мастерства, которым придворные дамы с удовольствием бы украсили и себя, чтобы добавить глубоко одухотворенное украшение, созданное человеческой искусностью, к платьям из золота и шелка. Здесь же, в траурной простоте, которая в целом характеризовала всю пуританскую моду в одежде, на лучшие творения ее рук спрос мог быть крайне нерегулярен. И все же вкус той эпохи, требовавший вычурности в композициях подобного рода, распространил свое влияние и на наших упрямых прародителей, отказавшихся от такого количества роскоши, что с остатками распрощаться уже не могли.